произвел выводок больных и агрессивных детей. Пили и буянили они с самого
детства. Старшой из парнишек уже в шестнадцатилетнем возрасте изнасиловал на
Достоваловском острове пионервожа- тую, произведя это боевое действие прямо
на глазах у советских пионеров. Тогда еще не было у нас видео, новой волны
отечественного кино, дискотек, интеллектуальных встреч, возжигающего нижние
чувства танца ламбады, и оттого пионеры не проявили здорового освежающего
любопытства, не пришли в восторг от сцены изнасилования, они с воплями
бросились врассыпную, созвали гуляющий по острову народ, который и повязал
овсянского сладострастника. И пошел он по тюрьмам, появляясь на короткое
время в селе, чтобы совершить новое преступление и отправиться "домой". В
один из кратких отпусков под крышу отчего дома братья Болтухины совместно с
родным племянником хором изнасиловали малолетнюю сестру, и она помешалась.
Потом старший сын зарубил своего дядю. Самого старшего, уже при моем житье в
Овсянке, зарубил сын дяди, значит, его племянник. Самого же племянника не то
зарубили, не то зарезали уже "на химии", где-то в таежных далях.
привычно ее кликали, жили как ни в чем не бывало. Главная их задача была
добыть выпивку. Иногда Катька и ее дочь наряжались белить и мыть избы,
копать картошку, нанимались куда-либо уборщицами на время и заработанное тут
же пропивали. Но чаще всего они все-таки выпрашивали, сшибали на выпивку,
ничем уже не брезгуя, никаких преград не зная.
Инвалидкой звали это заведение, оттого что работали там сплошь инвалиды
войны. Делали они оконные рамы, косяки и двери, кое-какую нехитрую
мебелишку, но чаще гробы и кресты строгали. Об инвалидах была проявлена
единственная ощутимая забота: чтобы не ходить им далеко пропивать получку на
костылях, не катить на тележках, не утруждать поврежденные кости, рядом со
столяркой построили пивнушку. Ребятня написала на ее стене "Ромашишка".
Кинокомедию тогда отечественного производ- ства показывали, и в ней
влюбленный в русскую девушку героический летчик-союзник, эдак вот называл
полевой наш цветок, даря его юной участнице войны. В этой "Ромашишке"
инвалиды сплошь и поспивались, дойдя до клеев, химических препаратов,
употребляемых в деревообработке.
"Ромашишке" с утра и до вечера. Впереди, конечно же, как всегда, коммунист
Болтухин. Он допивал из кружек. Случалось, кто-нибудь из недорезанных и
недобитых куркулей, чаще их родичи или дети, брали коммуниста Болтухина за
грудки, крошили на его замызганной телогрейке последние пуговицы: "Ты,
кур-ва, помнишь, как зорил наших, голодил их, обирал, теперь у меня же
допить просишь?" "Помню, помню. Как не помнить. Дурак был...". Ему плевали в
кружку, и он, не брезгуя ничем, пил, валялся, обнявшись с инвалидами, возле
пивнушки. На партучете он с началом строительства ГЭС состоял на
деревообрабатывающем заводишке, что пилил и еще пилит брус для нужд
социалистического хозяйства. На этом заводике работала моя двоюродная сестра
и по поручению парторганизации собирала партийные взносы. Болтухин никогда
никому ничего не платил, он только брал, взимал, отымал. Вызовут его на
завод, он партбилетишко черный, затасканный, с отклеившейся карточкой шлеп
на стол. "Ну что же делать? -- рассказывала сестра, все детство росшая на
картошке, чаще на мерзлой, и к пенсионному возрасту ставшая воистину
инвалидом, полным. -- Старый большевик, почитать полагается, их в школе в
пример ученикам ставили. Начну собирать в конторе по двадцать копеек, чтобы
заплатить взносы за Болтухина, кто дает, кто ругается, клянет его..."
Катькой па бережку на камешке, где и в молодости сиживать любили, вдаль за
Енисей смотрят. Он, как в старые годы, несмотря на летнюю пору, в подшитых
валенках, в шапке с распущенными ушами, в шубенке с оторванным карманом и
лопнувшими рукавами. Она в телогрейке, в полушалке.
меня Болтухин, Катька тоже заулыбалась ущербным, почти беззубым ртом. --
Петра-то живой ли ишшо? Поклон ему сказывай.
жестоко -- запившись до потери облика, Болтухин уже мочился под себя, пах
псиной и однажды свалился под окнами своей избенки да и замерз. Катерину
парализовало. Она валялась в избушке совсем заброшенная, догнивала во вшах и
грязи, лишь наши, опять же наши деревенские бабы, не помнящие зла, выскребут
ее, бывало, из грязного угла, из тлелого тряпья, снесут в баню, оберут с нее
гнус, вымоют, покормят. Она им про Господа напомнит, поблагодарит, поплачет
вместе с ними.
незнакомый человек. Маленький, с круглым морщинистым личиком -- кожа на нем
не вызрела и напоминала пленку куриного яйца, на котором из-за недостатка
корма не образовалась скорлупа.
кругленьким маленьким носиком, представился он.
сглатывая середину слов. -- Ударником работаю. Хочу, шб написали книгу о
дешке. Героичску книгу. Дешка мой -- герой-партизан.
работает ударником, то есть бьет в барабаны в джаз-оркестре и Доме культуры
одного из красноярских, как он произнес, хмырь-заводов.
на месте нашего родового гнезда, все же завершили путь к своему и нашему
полному исчезновению. Недавно они поднялись наверх, в рабочий поселок, отдав
избушку свою, но, главное, приусадебный участок, за комнатенку в
полусгнившем бараке и какие-то деньжонки, которые тут же и пропили вместе с
мужичонкой, прибывшим из мест, от Сибири совсем не отдаленных, и прилипшим к
изнахраченной девчонке, которая неожиданно для болтухинской породы вымахала
в крупную и красивую бабу.
появился осот и, как полагается заразе, расползся по всему селу. Но в
палисаднике росли старые яблоньки, и дивно цвели они летами, зимою питали
яблочками птах, на приусадебном участке выросла криво саженная и оттого
криво сидящая ель, и, что кустодиевская купчиха, раскинула она подол по
земле, вольная, пышнотелая. И еще в палисаднике росла редкостная саранка,
одна себе, в тени, но на жирной почве раздобрела. В талину толщиной, шерстью
по стеблю, словно изморозью охваченная, восходила она уже за серединой лета
и такие ли ясные сережки развешивала! "Это душа всех мазовских погубленных
младенцев единым цветком взошла", -- сказала мне уже древняя наша соседка. И
я подумал, что две мои маленькие сестры, умершие в доме деда и прадеда, тоже
двумя сережками на пышном стебле отцвели.
радетелей перестройки пришел с бензопилой и бульдозером, сгреб все под яр,
свалил ель, испилил ее на дрова, везде посадил картошку, слепил тепличку,
привез пиломатериал для нового, основательного дома, вырыл глубокий
котлован, собираясь жить и строить с размахом. Хватит баловать! Хватит в
коммунизм играть! Хватит кустики да цветочки садить -- никакой от них пользы
нету, никакого плода!
место его стерло с лица земли. Но какие-то мои однофамильцы из разных концов
России, тоже разбитые, рассеянные, нет-нет и пришлют мне письмо с рассказом
о своей семье и с вопросом -- не родня ли мы? Да, да, все мы, русские люди,
родня, и однофамильцы мои -- достойные доброй памяти и доброго слова
родственники.
своем боевом пути на войне и о том, что его предок некогда выехал на новые
земли за реку Енисей, из хутора под названием Астафьев из Баландинского
района, попутно еще и сообщил, что фамилия в переводе с греческого Astafii
значит устойчивый; что в центре Парижа есть однофамильный собор, что
астафьевские морозы на Руси незлобны и добры, бывают они на исходе зимы и
заканчиваются теплом.
Ульяна, из-под серенького платочка цигарка торчит. Нездешняя она. Из зоны
затопления Красноярского водохранилища с мужем прибыли и соседнюю избу
приобрели да и копошились на земле, вели домишко как умели. Баба Уля человек
не только курящий, но и много читающий. Деда Дима не курящий был и не
читающий. Болел он тяжело, операцию почти смертельную перенес, работой и
землей отдалял свой конец. В сорок втором году на фронте вступил он в партию
и на учете состоял все на том же богоспасаемом дозе, то есть на овсянском
деревообрабатывающем заводике, туда и партвзносы с пенсии платил. Ему
говорили: "Выплатите за полгода взносы, чего вам в такую даль тащиться".
Нет, он каждый месяц плелся на завод. Поговорить деду Диме охота, с людьми
пообщаться. Нацепит он медали на пиджак, привинтит орден Отечественной
войны, за просто так всем нам выданный Брежневым, -- нам орден, себе Золотую
Звезду Героя, чтоб "незаметно" было. Стоит деда Дима час, два у ворот,
иногда меня изловит, иногда соседку, в магазин за хлебом сходит, с бабами
покалякает -- и все тут его общение заканчивается, людям некогда.
поговорил не поговорил, развлекся не развлекся, теперь уж не узнаешь. На
обратном пути его прихватило, упал на мостике через фокинскую речку.
Какой-то добрый человек еще нашелся в наших сознательных рядах, подобрал
старика, домой привез. Тут он и скончался ввечеру. Бросилась баба Уля к
соседям стучать, голосом кричать, никто ворота не отпирает, никто на голос
не отзывается, кроме собак. Лишь вечный тюремщик-громило, на старости лет
покончивший с позорным прошлым, откликнулся на зов страждущей, заругался:
"Да што мы, хрешшоные или не хрешшоные?" -- и пошел помогать бабе Уле.
аккуратным коммунистом, не пришел на его похороны, ни веночка, ни цветочка