Маннергеймом! И летят, летят телеграммы и докладные: обезврежен крупный
заговор! в лагере неспокойно! нужно еще усилить оперативную прослойку!
всё крупней! И всё замашистей! Эти коварные доходяги! -- они притворялись,
что их уже ветром шатает, -- но своими исхудалыми пеллагрическими руками они
тайно тянулись к пулемётам! О, спасибо тебе, оперчекистская часть! О,
спаситель Родины -- III Отдел!
начальник оперчекотдела Соколов, следователь Мироненко, оперуполномоченные
Калашников, Сосиков, Осинцев -- а мы-то отстали! у всех заговоры, а мы
отстаём! У нас, конечно, есть крупный заговор, но какой? Ну конечно,
"разоружить охрану", ну наверно -- "уйти заграницу", ведь граница близко, а
Гитлер далеко. С кого же начать?
набрасывается эта голубая свора на несчастного Бабича, когда-то полярника,
когда-то героя, а теперь доходягу, покрытого язвами. Это он при загаре войны
чуть не передал ледокол "Садко" немцам -- так уж все нити заговора в его
руках конечно! Это он своим умирающим цинготным телом должен спасти их
откормленные.
выполнить нашу волю, будешь в ноги кланяться!" "Не помнишь? -- [Напомним!]"
"Не пишется? -- [Поможем!]" Обдумывать? -- в карцер и на трехсотку!
разумно было выполнить наши требования. Но поймёте слишком поздно, когда вас
[как карандаш] можно будет сломать между пальцев". (Откуда у них эта
образность? Придумывают сами или в учебнике оперчекистского дела есть такой
набор, какой-то поэт неизвестный им сочинил?)
прохватывает его. И Мироненко сажает его поближе к дымящемуся мясному борщу
и котлетам. И, будто не видя этого борща и котлет, и даже не видя, что Бабич
видит, начинает ласково приводить десятки доводов, облегчающих совесть,
оправдывающих, почему можно и надо дать ложные показания. Он дружески
напоминает:
правоту -- ведь не удалось? Ведь не удалось же! Потому что судьба ваша была
предрешена еще до ареста. Так и сейчас. Так и сейчас. Ну-ну, съеште обед.
Съеште, пока не остыл... Если не будете глупы -- мы будем жить дружно. Вы
всегда будете сыты и обеспечены... А иначе...
писать всё под диктовку. И оклеветал двадцать четыре человека, из которых и
знал-то только четверых! Всё время следствия его кормили, но не
докармливали, чтобы при первом сопротивлении опять нажать на голод.
до какого низка может упасть мужественный человек! Можем все мы упасть...
сроки. А Бабич был послан до суда ассенизатором в совхоз, потом
свидетельствовал на суде, потом получил новую [десятку] с погашением
прежней, но, не докончив второго срока, в лагере умер.
этой банде?! Кто-нибудь! Современники! Потомки!..
можно хоть вслух пожаловаться: вот срок большой дали! вот кормят плохо! вот
работаю много! Или, думал ты, можно здесь [повторить], за что ты получил
срок? Если ты хоть что-нибудь из этого вслух сказал -- ты погиб! ты обречён
на новую десятку. (Правда, с начала второй лагерной десятки ход первой
прекращается, так что отсидеть тебе выпадет не двадцать, а каких-нибудь
тринадцать, пятнадцать... Дольше, чем ты сумеешь выжить.)
Опять-таки верно! -- тебя не могли не взять, как бы ты себя ни вёл. Ведь
берут не [за что], а берут [потому что]. Это тот же принцип, по которому
стригут и [волю]. Когда банда из III Отдела готовится к охоте, она выбирает
по списку самых заметных в лагере людей. И этот список потом продиктует
Бабичу...
есть у человека спасение: быть нолём! Полным нолём. С самого начала нолём.
кончились (стали немцы отступать), -- с 1943 года пошло множество дел по
"агитации" (кумовьям-то на фронт всё равно еще не хотелось!). В
Буреполомском лагере, например, сложился такой набор:
правительства (а какая враждебная -- пойди пойми!);
трудящихся Советского Союза (правду скажешь -- вот и клевета);
ли, сволочь, обижаться? десятку получил и молчал бы!);
всегда срок давали, так он себя поставил. А вот Скворцов в ЛохчемЛаге (близ
Усть-Выми) отхватил 15 лет, и среди обвинений было:
поэту.
протоколам допросов можно установить и [некоего]. Оказывается -- Пушкин! Вот
за Пушкина срок получить -- это, правда, редкость!
"СССР -- одна большая [зона]", должен Богу молиться, что десяткой отделался.
страшны были эти вторые сроки -- а как получить этот второй срок? как
проползти за ним по железной трубе со льдом и снегом?
домашней теплой постели -- что' бы ему арест из неуютного барака с голыми
нарами? А еще сколько! В бараке печка топится, в бараке полную пайку дают,
-- но вот пришел надзиратель, дернул за ногу ночью: "Собирайся!" Ах, как не
хочется!.. Люди-люди, я вас любил ..
способствовать признанию, если она не хуже своего лагеря? Все эти тюрьмы
обязательно холодны. Если недостаточно холодны -- держат в камерах в одном
белье. В знаменитой воркутской [тридцатке] (перенято арестантами от
чекистов, они называли её так по её телефону "30") -- дощатом бараке за
Полярным Кругом, при сорока градусах мороза топили угольной пылью -- банная
шайка на сутки, не потому конечно, что на Воркуте не хватало угля. Еще
издевались -- не давали спичек, а на растопку -- одну щепочку как карандаш.
(Кстати, пойманных беглецов держали в этой Тридцатке СОВСЕМ ГОЛЫМИ; через 2
недели, кто выжил, -- давали летнее обмундирование, но не телогрейку. И ни
матрасов, ни одеял. Читатель! Для пробы -- переспите так одну ночь! В бараке
было примерно плюс пять.)
измотаны многолетним голодом, рабским трудом. Теперь их довести легче.
Кормят их? -- как положит III Отдел: где 350, где 300, а в Тридцатке -- 200
граммов хлеба, липкого как глина, немногим крупнее кусок, чем спичечная
коробка, и в день один раз жидкая баланда.
согласился еще десять лет провести на милом Архипелаге. Из Тридцатки
переводят до суда в воркутинскую "следственную палатку", не менее
знаменитую. Это -- самая обыкновенная палатка, да еще рваная. Пол у неё не
настлан, пол -- земля полярная. Внутри 7 X 12 метров и посредине -- железная
бочка вместо печки. Есть жердевые нары в один слой, около печки нары всегда
заняты блатарями. Политические плебеи -- по краям и на земле. Лежишь и
видишь над собою звёзды. Так взмолишься: о, скорей бы меня осудили! скорей
бы приговорили! Суда этого ждешь как избавления. (Скажут: не может человек
так жить за Полярным Кругом, если не кормят его шоколадом и не одевают в
меха. А у нас -- может! Наш советский человек, наш туземец Архипелага --
может! Арнольд Раппопорт просидел так много [месяцев] -- все не ехала из
Нарьян-Мара выездная сессия ОблСуда.)
на Колыме, это 506-й километр от Магадана. Зима с 1937 на 38-й.
Деревянно-парусиновый поселок, то есть палатки с дырами, но всё ж обложенные
тёсом. Приехавший новый этап, пачка новых обреченных на следствие, еще до
входа в дверь видит: каждая палатка в городке с трёх сторон, кроме дверной,
ОБСТАВЛЕНА ШТАБЕЛЯМИ ОКОЧЕНЕВШИХ ТРУПОВ! (Это -- не для устрашения. Просто
выхода нет: люди мрут, а снег двухметровый, да под ним вечная мерзлота.) А
дальше измор ожидания. В палатках надо ждать, пока переведут в бревенчатую
тюрьму для следствия. Но захват слишком велик -- со всей Колымы согнали
слишком много кроликов, следователи не справляются, и большинству
привезённых предстоит умереть, так и не дождавшись первого допроса. В
палатках -- скученность, не вытянуться. Лежат на нарах и на полу, лежат
многими неделями. (Это разве скученность? -- ответит Серпантинка. -- У нас
ожидают расстрела, правда, всего по несколько дней, но эти дни [стоят] в
сарае, так сплочены, что когда их [поят] -- то есть поверх голов бросают из
дверей кусочки льда, так нельзя вытянуть рук, поймать кусочек, ловят ртами.)
Бань нет, прогулок тоже. Зуд по телу. Все с остервенением чешутся, все
[ищут] в ватных брюках, телогрейках, рубахах, кальсонах -- но ищут не
раздеваясь, холодно. Крупные белые полнотелые вши напоминают упитанных
поросят-сосунков. Когда их давишь -- брызги долетают до лица, ногти -- в
сукровице.