но сильно побило кирпичами: толстое лицо его, с брюзгливым свиным
выражением, было в синяках, одежда была выпачкана белой известкой, и когда
он вернулся в таком виде к себе, его подняли на смех, - что, впрочем, его
совершенно не устыдило, так как чувство страха было в нем непобедимым.
Другой солдат, Тиянов, широкоплечий мужчина, свободно крестившийся
двухпудовой гирей, был настолько боязлив, что, выехав впервые на фронт и
услыхав отдаленные выстрелы пушек, он спрыгнул с полуторасаженной высоты
площадки вниз и хотел бежать обратно, в базу, но не мог из-за вывихнутой
ноги; вывиху ноги он очень обрадовался, так как его действительно отправили
в тыл. Он же как-то во время обстрела - ему пришлось все-таки ездить на
фронт - упал в обморок и лежал с бледным лицом, не шевелясь; но когда я
случайно взглянул в его сторону, а он этого не ожидал, я увидел, как он
быстро открыл глаза, посмотрел вокруг и сейчас же закрыл их. Но, наряду с
такими людьми, я знал иных. Полковник Рихтер, командир бронепоезда "Дым",
лежал, я помню, на крыше площадки, между двумя рядами гаек, которыми были
свинчены отдельные части брони. Неприятельский снаряд, с визгом скользнув по
железу, сорвал все скрепы, бывшие слева от полковника; он даже не обернулся,
лицо его оставалось неподвижным, и я не заметил решительно никакого усилия,
которое он должен был сделать, чтобы сохранить хладнокровие. Старший офицер
артиллерийской команды, поручик Осипов, сойдя однажды с площадки, чтобы
осмотреть позиции, и выйдя в поле, попал между двух цепей пехотных солдат -
с одной стороны лежала цепь красных, с другой - белых. Обе, не зная, кто это
такой, - красные приняли его за белого, белые - за красного, - стали по нем
стрелять, и мы видели с площадки, как столбики пыли каждую секунду прыгали
рядом с его ногами. Он все так же продолжал идти вперед, не обращая на пули
никакого внимания; затем вернулся назад: одна пуля слегка оцарапала ему
руку. Солдат Филиппенко во время боя пел тихие украинские песни, пытался
заводить неторопливый разговор с другими и печально удивлялся, когда в ответ
слышал ругательства: он не понимал ни нервного возбуждения, владевшего
людьми, ни их страха. - Ты не боишься, Филиппенко? - спрашивал его командир.
- А чего бояться? - удивленно говорил Филиппенко. - Боязно ночью на
кладбище, вот то боязно. А днем не боязно. - Но одним из самых смелых людей,
каких я когда-либо видел, был солдат Данил Живин, которого все звали Данько.
Он был добродушный, худой, маленький человек, большой любитель посмеяться и
хороший товарищ. Он был в такой степени лишен честолюбия и так был способен
забывать о себе для других, что это казалось невероятным. Он пережил
множество приключений, служил во всех армиях гражданской войны - у красных,
у белых, у Махно, у гетмана Скоропадского, у Петлюры и даже в отряде эсера
Саблина, просуществовавшем всего несколько дней. Его служба на бронепоезде
была прервана тем, что он попал в плен к Махно - вместе со всей командой,
находившейся в тот раз на фронте. У Махно его назначили в особую роту
пехотного полка, охранявшую мост через Днепр.
махновцами, с другой - белыми. На обоих его концах стояли устремленные друг
на друга пулеметы. Данько, попавший на сторожевой пост со стороны махновцев,
решил вернуться на бронепоезд. Он отослал в землянку подчаска, взял свой
пулемет на плечи и пошел по мосту в сторону добровольцев, которые тотчас же
открыли ожесточенную стрельбу. Данько, невзирая на это, продолжал двигаться,
точно шел не по узкому пространству, пронизываемому десятками пуль в
секунду, а по спокойному российскому большаку, ведущему откуда-нибудь из
Тулы в Орел. Его подчасок, обеспокоившись такой неожиданной стрельбой,
выбежал из землянки и, увидев уходящего Данько, тоже принялся палить в него
из второго пулемета. Данько перешел мост, даже не будучи ранен. Его
арестовали белые, и какие-то глупые пехотные офицеры - два штабс-капитана -
приняли его за шпиона и хотели расстрелять. Данько разразился страшными
ругательствами с упоминанием Господа Бога и апостолов; это бы ему не
помогло, если бы с площадки бронепоезда, стоявшего неподалеку, не пошли
узнать, в чем дело. И поручик Осипов увидал оборванного Данько, оравшего на
пехотных офицеров и хватающегося то за револьвер, то за винтовку. После
вмешательства бронепоездного офицера его отпустили, сказав, что такого
недисциплинированного солдата они еще не видели. - Я... вашу дисциплину! -
закричал Данько. - Как же ты, Данько, не испугался? - спрашивали его уже
после того, как он был переодет и накормлен и сидел у печи теплушки, куря
папиросу из табака Стамболи. - Кто не испугался? - ответил Данько. - О, я
очень испугался. - В другой раз Данько, отправившийся на разведку, опять
угодил в плен, потому что пришел в деревню, занятую красными, вошел в избу,
начал балагурить с хозяйкой и поинтересовался тем, есть ли в деревне
большевики или, может быть, нету, - за несколько секунд до неожиданного
появления трех красноармейцев. Данько не успел даже схватиться за винтовку.
Его обезоружили, заперли в сарай, приставили к сараю стражу, и Данько
приговорили к высшей мере наказания. И все-таки через три дня, отыскав базу
своего бронепоезда, успевшую уехать за шестьдесят верст, Данько явился как
ни в чем не бывало. Я присутствовал при его разговоре с командиром. - Ты где
был, Данько? - А в плену. - Как же ты попал в плен? - Красные арестовали. -
И они тебе ничего не сделали? - Ни, они хотели меня расстрелять. - А ты что?
- А я убежал. - Как же тебе удалось? - Убил часового и убежал. - И не
поймали тебя? - Ни, - сказал Данько, - я шибко бежал, - и рассмеялся. Мне же
мысль о том, что Данько мог убить часового, казалась странно не
соответствовавшей его характеру. По-видимому, это было для него просто
необходимо; и, конечно, инстинкт самосохранения заглушил в нем возможность
размышления - следует ли убивать часового или нет, - и если бы не этот
инстинкт, Данько давно не было бы в живых. Он был очень молод и несерьезен,
как говорили про него солдаты: он рассмешил однажды всю команду бронепоезда,
гоняясь за маленьким белым поросенком, которого он где-то купил; он долго
бежал за ним, кричал на него и пытался накрыть его шапкой; он свистел,
размахивал руками на бегу, и мы следили за ним до тех пор, пока и он, и
поросенок не скрылись с глаз. Вечером он вернулся, ведя за веревку свинью,
на которую он ухитрился выменять поросенка. Над ним шутили и говорили, что
за время долгой погони Данько поросенок успел вырасти. Данько смеялся, держа
в руках шапку и потупившись. Он был веселый, бесконечно добрый и бесконечно
отчаянный человек. - Данько, ты поехал бы на северный полюс? - спрашивал я.
- А там интересно? - Очень интересно и много белых медведей. - А, ни, -
сказал он, - я медведей боюсь. - Почему же ты их боишься? Они тебя к высшей
мере не приговорят. - А они укусят, - ответил Данько и засмеялся. Он не мог
отвыкнуть говорить мне вы. - Данько, - объяснял я ему, - ты такой же солдат,
как и я. Почему ты мне говоришь вы? Ты можешь ведь разговаривать со мной,
как с Иваном, - это был его приятель. - Не могу, - отвечал Данько, -
совестно. - Этот Иван, умный хохол, спокойный и храбрый солдат, спросил меня
как-то:
говорю: Млечный Путь. А что такое Млечный Путь, не знаю. - Я объяснил ему,
как мог. На следующий день он опять подошел ко мне:
- Не знаю, будут ли они вам понятны. - И я привел ему формулу длины
окружности.
думал, может, не знаете. Я раньше спросил у вольноопределяющегося Свирского,
а потом записал и пришел вас пытать.
людей я не видал никого, кто бы мог с ним сравняться. Он был очень умен и
наблюдателен и обладал творческим даром создавать смешное из того, в чем
другой не нашел бы его, без которого юмор всегда бывает несколько вял. Я не
помнил рассказов Ивана, в которых он проявлял свой удивительный имитаторский
талант; и потому, что искусство его было легким и мгновенным, оно трудно
поддавалось запечатлению; и теперь я вспоминал лишь то, как он передавал
свой разговор с красным генералом, когда в батарею, которой командовал в те
времена Иван, прислали плохих лошадей. - Я ему говорю, - рассказывал Иван, -
товарищ командир, разве ж то кони? Кони ходят и очень удивляются, что они
еще не подохли. А он отвечает: благодарю верховную власть, что не все у меня
такие командиры капризные, как те бабы. А я говорю: вот вы, не дай Бог,
товарищ командир, помрете, так мы вас на тех конях хоронить будем, чтоб не
очень трясло.
осторожностью, потому что я не понимал очень многих и чрезвычайно, по их
мнению, простых вещей - и в то же время они думали, что у меня есть какие-то
знания, им, в свою очередь, недоступные. Я не знал слов, которые они
употребляли, они смеялись надо мной за то, что я говорил "идти за водой": за
водой пойдешь, не вернешься, - насмешливо замечали они. Кроме того, я не
умел разговаривать с крестьянами и вообще в их глазах был каким-то русским
иностранцем. Однажды ко мандир площадки сказал мне, чтобы я пошел в деревню
и купил свинью. - Должен вас предупредить, - сказал я, - что я свиней
никогда не покупал, такого случая в моей жизни еще не было; и если моя
покупка окажется не очень удачной, вы уж не будьте в претензии. - Что ж, -
ответил он, - ведь свинью покупать - это вам не бином Ньютона какой-нибудь.
Мудрость тут невелика. - И я отправился в деревню. Во всех избах, куда я
заходил, на меня смотрели с недоверием и усмешкой. - Нет ли у вас свиньи
продажной? - спрашивал я. - Кого? - Свиньи. - Ни, свиньи нема. - Я обошел
сорок дворов и вернулся на площадку ни с чем. - У меня создалось
впечатление, - сказал я офицеру, - что эта разновидность млекопитающих здесь
неизвестна. - А у меня создалось впечатление, что вы просто не умеете
покупать свиней, - ответил он. Я не стал спорить; и тогда Иван,
присутствовавший при этом разговоре, предложил свои услуги. - Идемте со
мной, - сказал он мне, - и зараз свинью купим. - Я пожал плечами и опять
пошел в деревню. В первой же избе - той самой, где мне сказали, что свиньи
нет, - Иван купил за гроши громадного борова. Перед этим он поговорил с
хозяевами об урожае, выяснил, что его дядька, живущий в Полтавской губернии,
ближайший друг и земляк зятя хозяина, похвалил чистоту избы - хотя изба была