Зима в тот год стояла лютая, скрипучая, и Феликс возвращался вечерами с
работы, входил в темный остывающий дом, разводил огонь и готовил себе кофе,
чтобы посидеть за бумагами.
Я приезжал к нему несколько раз, он молча жал мне руку, пропускал
вперед и шел за мной, плотно закрывая двери. Мы вели неспешные разговоры.
Говорил в основном он.
-- Нет, все-таки ты неправильно живешь... -- Феликс поднимался с новой
упругой тахты и включал переносной телевизор. Я видел, что ему приятно
принимать меня в уютной комнате с книгами, глобусом, столиком на колесиках и
привезенными из венгерской командировки магнитофоном и кофемолкой. То ли
Феликс надеялся вернуться к Лиле, то ли не имел времени заехать к ней, но
весь его гардероб умещался на двух плечиках, повешенных у двери, и от этого
просторная гостиная, обитая смуглой, как кожа метиса, вагонкой (мы травили
ее морилкой), походила на мастерскую свободного философа, где страдают в
одиночестве, но радуются сообща. -- Да, я вчера думал о тебе. Все-таки ты
неправильно живешь, -- Феликс прищуривал глаза и смотрел за окно, на
заснеженный участок. -- Тебе надо составить замысел жизни. Писать так
писать, а не пописывать. Бросить, например, все к черту, запереться на три
месяца и написать повесть. Или роман. И дневник ежедневно веди, не
лодырничай. А то статьи, рассказики... Брось ты эти компании -- Гарик из
консерватории, Марик из обсерватории...
Я говорил, что уже давно не хожу ни в какие компании, и Феликс
закуривал новую сигарету и щурился в бесконечность:
-- Все равно... Тебе надо упереться и вкалывать, а вы привыкли щадить
себя. Нет, неправильно ты живешь...
И мне было жаль брата: я почему-то думал, что неправильно живет он, а
не я но сказать не решался.
К Лиле он так и не вернулся.
После внезапной смерти Феликса его лаборатория распалась.
Новый начальник никого не называл вредителями и болванами, не беспокоил
ночными телефонными звонками, с сотрудниками был вежлив, но работать вдруг
стало неинтересно, и многие уволились.
Те, кто остался, добились, чтобы последний прибор Феликса был назван
его именем.
Я видел этот аккуратный приборчик на двух выставках, и мне было приятно
и горько прочесть на нем нашу с Феликсом фамилию. Прибор запатентован в
нескольких странах, и уже после смерти Феликса на его имя пришло несколько
восторженных писем от его зарубежных коллег. На письма ответили мы с Лилей.
Феликс все-таки утер нос японцам.
Я сижу в предбаннике и смотрю, как ветер кружит листву.
Сестры и Лиля приезжают на дачу редко, и многие завидуют мне -- во!
считай, весь дом твой! Живи да радуйся...
Иногда я хожу по пустому дому, останавливаюсь возле старой дверной
коробки с нашими густыми засечками -- мы врезали ее в дверь детской комнаты
и покрыли лаком, трогаю дерево рукой и иду в комнату Феликса. Я сажусь на
его кресло и вглядываюсь в лицо брата на большой фотографии. "Я вчера думал
о тебе..."
Ветер кружит листву и сыплет ее на землю.
Наш старый домик остался только на фотографиях. Их несколько, и на
каждой из них -- лишь часть нашей семьи. Время не собрало нас вместе: есть
Бронислав и Саша, но нет меня есть я, но уже нет старших. Но домик есть на
всех. Мы стоим возле матери и отца и смотрим в объектив. За нашими спинами
-- домик...
Говорят, душа человека жива до той поры, пока о нем хотькто-нибудь
помнит. И хочется верить, что это так. Я часто вспоминаю отца, мать, старших
братьев и рассказываю о них сыну. Он хмурит брови и внимательно слушает.
Хочется верить...
Зеленогорск, 1987-2001 г.
х х х х х