Клемансо, подобно тому как некогда родители заключенных ждали падения
Робеспьера, надеясь, что тиран падет раньше, чем их сыновья предстанут
перед судом.
ему вязаные теплые вещи и всякие лакомства, но говорила иной раз такие
слова, что я готов был изничтожить тебя, Иза, Ты преспокойно заявляла:
"Конечно, если бедного мальчика убьют, будет очень печально... Но он-то по
крайней мере не оставит после себя сирот..." Разумеется, ничего позорного
в этих словах не было.
кончится раньше, чем Люка отправят на передовые. Когда фронт был прорван в
Шмен-де-Дам, он приехал к нам проститься, - на две недели раньше, чем это
предполагалось. Как было больно! Наберусь мужества и приведу одну ужасную
подробность, - воспоминание о ней иногда будит меня ночью, и я просыпаюсь
с громким стоном. В тот день я пошел к себе в кабинет, достал кожаный
пояс, сделанный шорником по образцу, который я сам дал ему. Я взобрался на
скамейку и, дотянувшись до верхушки книжного шкафа, попытался придвинуть к
себе стоявшую там гипсовую голову Демосфена. Это оказалось мне не под
силу. Голова была битком набита луидорами, которые я прятал в этой копилке
со дня мобилизации. Я погрузил руку в золото, в золото, - которым дорожил
больше всего на свете, достал несколько пригоршней золотых монет и засунул
их в пояс. Когда я слез со скамейки, эта кожаная змея, проглотившая
столько луидоров, стала твердой, как камень; я обвил ее вокруг своей шеи,
и она тяжело давила мне на затылок.
или если в плен попадешь... и во многих других обстоятельствах... Ведь
золото всемогуще.
Неужели ты думаешь, что я навьючу на себя еще этот пояс? Да ну его! При
первой же атаке швырну его в отхожее место...
было, конечно.
Юноша он был крепкий, сильный, а каким казался хрупким в большом, не по
росту, мундире. Из широкого ворота выступала тоненькая, детская шея.
Волосы уже были острижены под машинку, и лицо как-то потеряло из-за этого
индивидуальность - стало "общесолдатским". Его уже приготовили к смерти,
"обрядили", он стал подобен другим, не отличимым от них, уже стал
безыменным, уже исчез... Он рассеянно посмотрел на пояс, потом вскинул
глаза на меня, и во взгляде его была насмешка и презрение. Все-таки он
поцеловал меня на прощанье. Я проводил его до парадного. На пороге он
обернулся и крикнул мне:
ответила смеясь:
сказала:
сделал широкий жест.
полюбопытствует, заглянет в него... Кто их знает... Такой уж народ!
снова высыпать оттуда все золото в голову Демосфена.
уже несколько лет она ничего не сознавала; жила она не с нами. Теперь вот
я каждый день думаю о ней, но мама мне вспоминается такой, какой она была
в дни моего детства и молодости, воспоминание о той старухе, какой она
стала, стерлось. Кладбищ я не выношу, но к маме на могилу хожу иногда.
Цветы я перестал приносить - с тех пор, как заметил, что их воруют с
могилы. Нищие таскают розы богачей, наживаются за счет покойников. Надо бы
поставить ограду, но нынче это ужасно дорого стоит. А вот у Люка совсем
нет могилы. Он пропал - так и числится: "без вести пропавший". Я храню в
бумажнике ту единственную открытку, которую он еще успел мне написать:
"Все благополучно. Посылку получил. Крепко целую". Так и написано: "Крепко
целую". Все-таки сказал мне ласковое слово бедный мой мальчик.
11
кресла и там, под громкие завывания бешеного ветра, перечитал последние
страницы своих записей. Поразительно, какие мерзкие подонки души они
освещают!.. Перед тем как снова взяться за перо, я посидел у окна. Ветер
стих. Ни единого дуновения. Калез мирно спал под звездным небом. И вдруг
около трех часов ночи снова налетел шквал, в небе загромыхало, упали
первые тяжелые капли холодного дождя. Так громко барабанили они по
черепичной крыше, что я испугался - не пошел ли град. Право, я думал,
сердце у меня остановится. Ведь с виноградников только что "сошел цвет".
По всему холму на лозах завязи - зачатки будущего урожая, но они как те
ягнята, которых охотник привязывает к дереву и оставляет в ночном мраке,
приманивая хищных зверей. Над моими обреченными виноградниками ползут
тучи, грозящие градом, и гремят раскаты грома.
собирать в этом мире? Мне остается только одно: немного лучше познать
самого себя. Послушай, Иза, после моей смерти ты найдешь в столе среди
других бумаг - листок, на котором выражена моя последняя воля. Сделал я
свои распоряжения через несколько месяцев после смерти Мари, когда я был
болен и из-за детей ты тревожилась о моей участи. В этом завещании ты
найдешь мой символ веры, выраженный приблизительно в следующих словах:
"Если я перед смертью соглашусь принять напутствие священника, - то,
будучи сейчас в здравом уме и твердой памяти, я заранее против этого
протестую, ибо только воспользовавшись ослаблением умственных способностей
и физических сил больного, смогут добиться от меня того, что мой разум
отвергает".
преодолевая свое отвращение к себе, с пристальным вниманием вглядываюсь в
свой внутренний облик и чувствую, как все мне становится ясно, - именно
теперь меня мучительно влечет к учению Христа. И я больше не стану
отрицать, что у меня бывают порывы, которые могли бы привести меня к богу.
Если б я переменился, настолько переменился, что не был бы противен самому
себе, мне не трудно было бы бороться с этим тяготением. Да, с этим было бы
покончено, я просто-напросто считал бы это слабостью. Но как подумаю, что
я за человек, сколько во мне жестокости, какая ужасная сухость в моем
сердце, какой удивительной я обладаю способностью внушать всем ненависть к
себе и создавать вокруг пустыню, - страшно делается, и остается только
одна надежда... Вот что я думаю, Иза: не для вас, праведников, твой бог
сходил на землю, а ради нас, грешников. Ты меня не знала и не ведала, что
таится в моей душе. Быть может, страницы, которые ты прочтешь, уменьшат
твое отвращение ко мне. Ты увидишь, что все-таки были у твоего мужа
сокровенные добрые чувства, которые, бывало, пробуждала в нем Мари своей
детской лаской да еще юноша Люк, когда, возвратившись в воскресенье от
обедни, он садился на скамью перед домом и смотрел на лужайку. Только ты,
пожалуйста, не думай, что я держусь о себе очень высокого мнения. Я хорошо
знаю свое сердце, - мое сердце - это клубок змей, они его душат,
пропитывают своим ядом, оно еле бьется под этими кишащими гадами. Они
сплелись клубком, который распутать невозможно, его нужно рассечь острым
клинком, ударом меча: "Не мир, но меч принес я вам".
как отрекся нынешней ночью от того, что написал тридцать лет назад как
последнюю свою волю. Ведь я ненавидел, простительной ненавистью, все, что
ты исповедовала, и до сих пор я ненавижу тех, кто лишь именует себя
христианами. Разве неправда, что многие умаляют надежду, искажают некое
лицо, некий светлый облик, светлый лик? "Но кто тебе дал право судить их?
- скажешь ты мне. - В самом-то тебе столько мерзости!" Иза, а нет ли в
мерзости моей чего-то более близкого символу, которому ты поклоняешься,
чем у них, у этих добродетельных? Вопрос мой кажется тебе, конечно,
нелепым кощунством. Как мне доказать, что я прав? Почему ты не говоришь со
мной? Почему никогда ты не говорила со мной? Быть может, нашлось бы у тебя
такое слово, от которого раскрылось бы мое сердце. Нынче ночью я все
думал: может быть, еще не поздно нам с тобой перестроить свою жизнь. А
что, если бы не ждать смертного моего часа, - теперь же отдать тебе эти
страницы? И просить тебя, именем бога твоего заклинать, чтобы ты прочла
все до конца? И дождаться той минуты, когда ты закончишь чтение. И вдруг
бы я увидел, как ты входишь ко мне в комнату, а по лицу твоему струятся
слезы. И вдруг бы ты раскрыла мне свои объятия. И я бы вымолил у тебя
прощение. И оба мы пали бы на колени друг перед другом.
Показалось мне, будто снова дождь пошел, но нет, это падают капли с
листьев. Не лечь ли мне в постель? Может быть, не станет мучить удушье.