отличается от остальных, -- но, странное дело, "все узнают Его. Народ
непобедимою силой стремится к Нему, окружает Его, нарастает кругом Него,
следует за Ним. Он молча проходит среди них с тихою улыбкой бесконечного
сострадания. Солнце любви горит в Его сердце, лучи Света, Просвещения и
Силы текут из очей Его и, изливаясь на людей, сотрясают их сердца ответною
любовью. Он простирает к ним руки, благословляет их, и от прикосновения к
Нему, даже лишь к одеждам Его, исходит целящая сила. Вот из толпы
восклицает старик, слепой с детских лет: "Господи, исцели меня, да и я Тебя
узрю", -- и вот как бы чешуя сходит с глаз его, и слепой Его видит. Народ
плачет и целует землю, по которой идет Он. Дети бросают перед Ним цветы,
поют и вопиют Ему: "Осанна!" -- "Это Он, это сам Он, -- повторяют все, --
это должен быть Он! это никто как Он!" Он останавливается на паперти
Севильского собора в ту самую минуту, когда во храм вносят с плачем детский
открытый белый гробик: в нем семилетняя девочка, единственная дочь одного
знатного гражданина. Мертвый ребенок лежит весь в цветах. "Он воскресит
твое дитя", -- кричат из толпы плачущей матери. Вышедший навстречу гроба
соборный патер смотрит в недоумении и хмурит брови. Но вот раздается вопль
матери умершего ребенка, она повергается к ногам Его: "Если это Ты, то
воскреси дитя мое!" -- восклицает она, простирая к Нему руки. Процессия
останавливается, гробик опускают к ногам Его, Он глядит со страданием, и
уста Его тихо еще раз произносят: "Талифа куми" -- "И возста девица".
Девочка подымается в гробе, садится и смотрит [Поразительна жизненность,
влитая Достоевским в эту удивительную картину: мы как будто не читаем
строки, но перед нами проходит видение -- вторичного появления, и уже почти
в наше время, Христа среди народа. В биографии Д-го есть некоторые места,
которые до известной степени могут объяснить эту странную, непостижимую
жизненность фантастической, сверхъестественной сцены. "Однажды, --
рассказывается там, -- Достоевский находился в обществе людей, чуждых и
даже враждебных ко всякой религии. Неожиданно среди говорящих кто-то
упомянул об И. Христе, и сделал это без достаточного уважения. Достоевский
вдруг страшно побледнел, и на глазах его показались слезы. Это было еще в
дни его молодости, и, очевидно, уже тогда он проникновенно вдумывается в
Его образ". Затем, во время его ссылки. Евангелие было единственною книгою,
которую он мог читать, и, постоянно перечитывая евангельские рассказы,
очевидно, он вжился в них до ясности ощущения всего того, о чем там
передается... Наконец, воскресение девочки, описываемое так, что мы как
будто видим совершение самого факта, также имеет биографическое объяснение.
Вот что читаем мы в его жизнеописании (см. "Биография и письма", отд. I,
стр. 296): "Рождение дочери (22 февраля 1862 г.) было большим счастьем для
обоих супругов и очень оживило Федора Михайловича. Все свободные минуты он
проводил у ее колясочки и радовался каждому ее движению. Но это
продолжалось менее трех месяцев. Смерть ее была страшным неожиданным
ударом. Федор Михайлович всю жизнь не мог забыть свою первую девочку и
всегда вспоминал о ней с сердечною болью. В одну из своих поездок в Эмс он
нарочно съездил в Женеву, чтобы побывать на ее могиле". Без сомнения, он
живо представлял, когда писал приведенную выше сцену, свое чувство, если бы
любимая девочка каким-нибудь чудом вдруг поднялась из гроба.], улыбаясь,
удивленными, раскрытыми глазками кругом. В руках ее букет белых роз, с
которым она лежала в гробу. В народе смятение, крики, рыдания". В это самое
время проходит мимо собора девяностолетний старик, с исхудалым лицом, в
грубой волосяной рясе, кардинал Римской церкви и вместе Великий Инквизитор
страны. Он останавливается, издали наблюдает все происходящее, и взгляд его
омрачается. Крики народа доносятся до него, он слышит рыдания стариков и
"осанна" из детских уст, видит подымающегося из гроба ребенка; и вот,
обертываясь, он подзывает жестом священную стражу и указывает ей на
Виновника смятения и торжества. И народ, "уже приученный, покорный и
трепетный", раздвигается; воины подходят к Нему, берут Его и уводят. Толпа
склоняется до земли перед сумрачным стариком, он благословляет народ и
проходит далее. Пленник приводится в темное подземелье Святого Судилища и
запирается там. Вечер кончается, и настает "тихая и бездыханная" южная
ночь. Воздух горяч еще и сильнее наполнен ароматом цветущего лавра и
лимона. Среди тишины вдруг заскрипели ржавые петли тюремной двери, она
отворяется, и в подземелье входит старик Инквизитор. Дверь запирается за
ним тотчас, и он остается наедине со своим Пленником. Долго он
всматривается в Его лицо, ставит тусклый светильник на стол, подходит ближе
и шепчет: "Это Ты? Ты? -- Но, не получая ответа, быстро прибавляет: -- Не
отвечай, молчи. Да и что бы Ты мог сказать? Я слишком знаю, что Ты скажешь.
Да Ты и права не имеешь ничего прибавить к тому, что уже сказано Тобою
прежде. Зачем же Ты пришел нам мешать? Ибо Ты пришел нам мешать, и Сам это
знаешь. Но знаешь ли, что будет завтра? Я не знаю, кто Ты, и знать не хочу:
Ты ли это или только подобие Его, но завтра же я осужу и сожгу Тебя на
костре, как злейшего из еретиков, и тот самый народ, который сегодня
целовал Твои ноги, завтра же, по одному моему мановению, бросится
подгребать к Твоему костру угли, -- знаешь Ты это? Да, Ты, может быть, это
знаешь", -- прибавил он в проникновенном раздумье, ни на мгновение не
отрываясь взглядом от своего Пленника. В этих напряженных, порывистых
словах уже взяты все вариации последующей диалектики: признание
Божественного сохранено до ясности ощущения Его, до созерцания; и ненависть
к Нему простирается до угрозы -- завтра же истребить Его, сжечь и
растоптать. Это -- величайшее в истории соединение и одновременно
разъединение человеческой души с ее Предвечным Источником. Вдали, как в
перспективе, показывается какое-то странное отношение к народу, к миллионам
пасомых душ: в этом отношении есть, несомненно, тревожная забота, т. е. уже
любовь, и вместе презрение, и какой-то обман, что-то скрытое. В молчании
Пленника и в словах: "да, Ты, может быть, это знаешь" -- скользит
кощунственная мысль, что для самого Спасителя открывающаяся сцена
обнаруживает что-то новое и неожиданное, какую-то великую тайну, которой Он
не знал ранее и начинает понимать только теперь. И тайну эту хочет Ему
высказать человек: "дрожащая тварь" чувствует в себе такую силу убеждения,
вынесенного из всей своей судьбы, что не боится встать с ним и за него
перед своим Творцом и Богом. Во всем дальнейшем исповедании, которое
высказывает старик, раскрывается движущая идея Римской церкви; но очень
трудно отрешиться от мысли, что эта идея есть вместе и исповедание всего
человечества, самое мудрое и проникновенное сознание им судеб своих, и
притом как минувших, так, и это главным образом, будущих. Западная Церковь,
конечно, есть только романское понимание христианства, как Православие --
греко-славянское его понимание и протестантизм -- германское. Но дело в
том, что из этих трех ветвей, на которые распалась всемирная Церковь,
только первая возросла во всю величину своих сил; другие же две лишь
возрастают. Католицизм закончен, завершен в своем внутреннем сложении, он
отчетливо сознал свой смысл и непреодолимо до нашего времени стремится
провести его в жизнь, подчинить ему историю; напротив, другие две Церкви
чужды столь ясного о себе сознания [Протестантизм, открыв свободу для
индивидуального понимания христианства, не только в настоящем не
представляет чего-либо завершенного, окончательного, но и в будущем,
очевидно, никогда не получит подобного завершения. Что касается до
Православия, то до сих пор оно находилось в столь тяжких исторических
условиях, так извне стеснено было то варварством (монгольское иго), то
магометанством (турецкое иго), то, наконец, самим католицизмом, что
отстоять бытие свое и как-нибудь выполнить все нужное для душевного
спасения среди обделенных и приниженных народностей -- составило пока весь
его исторический труд; о том же, чтобы возвести свое скрытое внутренне
содержание к свету ясного сознания, -- оно еще не имело средств
озаботиться. Попытки славянофилов (как Хомякова, Ю. Самарина) и самого
Достоевского выяснить особенность и идею Православия в истории объясняются
этим его состоянием и были бы невозможны при другом положении дела.]. Вот
почему, повторяем, невозможно удержаться от того, чтобы не обобщить до
крайней степени, до объема всего человечества и всей истории, странное
признание Инквизитора, высказываемое наедине Христу. Он начинает с
утверждения, что все завещанное Христом учение, как оно сохранено
Провидением, есть нечто вечное и неподвижное, и как изъять из него ничего
нельзя, так нельзя и ничего к нему надбавить. Оно вошло уже, как камень во
главу угла, в воздвигнувшуюся часть всемирной истории, и было бы поздно
теперь что-нибудь поправлять, уяснять или ограничивать в нем: это пошатнуло
бы пятнадцать веков зиждительной работы. И это не только по отношению к
человечеству, которое не может же постоянно перестраиваться, но и в
отношении Бога -- чем было бы новое Откровение, дополнение к сказанному,
как не сознание недостаточности сказанного уже, и кем же? сказанного самим
Богом! Наконец, и это самое главное, подобное дополнение было бы нарушением
человеческой свободы: Христос оставил человечеству образ Свой, которому оно
могло бы следовать свободным сердцем, как идеалу, соответствующему его
(скрыто божественной) природе, отвечающему его смутным влечениям.
Следование это должно быть свободно, в этом именно состоит его нравственное
достоинство. Между тем, всякое новое откровение с неба явилось бы как чудо
и внесло бы в историю принуждение, отняло бы у людей свободу выбора и с ним
нравственную заслугу. Поэтому, смотря на Христа и думая о втором обещанном
пришествии Его на Землю, Инквизитор говорит: "Теперь Ты не приходи хоть
вовсе"... "не приходи до времени по крайней мере", -- поправляется он,
думая о незавершенности пока своего дела на земле. Он все время странно
задумчив; перед ликом Спасителя контраст между великими заветами Его и
действительностью представляется ему особенно ярким и вызывает в нем
грустную иронию. Он припоминает Христу, как часто, пятнадцать веков назад,
он говорил людям: "Хочу сделать вас свободными", и добавляет: "Вот, Ты
теперь увидел этих свободных людей". Ирония замечания этого относится не
только к тем, кого хотел возвысить Христос своим учением, но и к Нему
самому: "Это дело, -- продолжает он, -- нам дорого стоило, но мы докончили
его -- во имя Твое. Пятнадцать веков мучились мы с этою свободой, но теперь
это кончено, и кончено крепко". Здесь говорится про начало авторитета,
которое всегда и глубоко проникало Римскую Церковь и было причиною гораздо
большей ее нетерпимости ко всяким отступлениям от догмы, нежели какая была