нынешних штатских людей например. Ульрих, зажатый между Самантхой и ничего
не секущей благоверной, заметил, что во всем виноват модернизм, что после
его разреженности читателя потянуло на травку, жвачку и разносолы эти
латиноамериканские и что вообще одно дело Борхес, а другое - вся эта
жизнерадостная шпана. "И Кортазар", - говорю я. "Ага, Борхес и Кортазар", -
говорит Ульрих и глазами показывает на Самантху, потому что он в шортах и
она лезет в них к нему рукой слева, не видя, что благоверная норовит туда же
справа. "Борхес и Кортазар", - повторяет он. Потом откуда ни возьмись
появляются два пьяненьких немца, увлекают спасенную жену и Вел. Пер. с
португалами в какие-то гости, а Самантха, Ульрих и я возвращаемся вдоль
Копакабаны в "Глорию", в процессе чего они раздеваются донага и лезут в
океан, где и исчезают на пес знает сколько, а я сижу на пустом пляже,
сторожу тряпье и долго икаю, и у меня ощущение, что все это уже со мной
когда-то происходило.
всегда немного беспокоится, найдет ли он дорогу в гостиницу, и от этого
беспокойства постепенно трезвеет.
я был почетным членом американской делегации) - висело огромное
озероподобное зеркало, потемневшее и сильно зацветшее рыжеватой ряской. Оно
не столько отражало, сколько поглощало происходящее в комнате, и я часто,
особенно в сумерках, казался себе неким голым окунем, медленно в нем
плавающим среди водорослей, то удаляясь, то приближаясь к поверхности. Это
ощущение было сильней реальности заседаний, разговоров с делегатами,
интервью прессе, так что все происходившее происходило как бы на дне, на
заднем плане, затянутое тиной. Может быть, дело было в стоявшей жаре, от
которой это озеро было единственной подсознательной защитой, ибо
эйр-кондишен в "Глории" не существовало. Так или иначе, спускаясь в зал
заседаний или выходя в город, приходилось совершать усилие, как бы вручную
наводя сознание, речь и зрение на резкость - также, впрочем, и слух. Так
бывает со строчками, неотвязно тебя преследующими и к делу совершенно не
относящимися - своими и чужими; чаще всего с чужими, с английскими даже
чаще, чем с русскими, особенно с оденовскими. Строчки - водоросли, и ваша
память - тот же окунь, между ними плутающий. С другой стороны, возможно, все
объясняется бессознательным нарциссизмом, обретающим посредством
распадающейся амальгамы оттенок отстранения, некий вневременной привкус, ибо
смысл всякого отражения не столько в интересе к собственной персоне, сколько
во взгляде на себя извне. Шведской моей вещи все это было довольно чуждо, и
интерес ее к зеркалу был профессионально дамский и отчасти порнографический:
вывернув шею, она разглядывала в нем самое себя в процессе, а не водоросли
или того же окуня. Слева и справа от озера висели две цветные литографии,
изображающие сбор манго полуодетыми негрессами и панораму Каира; ниже серел
недействующий телевизор.
пожилая стукачка из Болгарии и подонистый пожилой литературовед из ГДР. Она
говорила по-английски, он по-немецки и по-французски, и ощущение от этого
было (у меня, во всяком случае) фантастическое: загрязнение цивилизации.
Особенно мучительно было выслушивать всю эту отечественного производства
ахинею по-английски: ибо инглиш как-то совершенно уже никак для этого не
подходит. Кто знает, сто лет назад, наверно, то же самое испытывал и русский
слушатель. Я не запомнил их имен: она - эдакая Роза Хлебб, майор запаса,
серое платье, жилотдел, очки, на работе. Он был еще и получше, литературовед
с допуском, более трепло, нежели сочинитель - в лучшем случае, что-нибудь "О
стилистике раннего Иоганнеса Бехера" (того, к-рый сочинил этот сонет на день
рождения Гуталина, начинающийся: "Сегодня утром я проснулся от ощущения, что
тысяча соловьев запела одновременно...". Тысяча нахтигалей). Когда я вылез
со своим вяканьем в пользу аннамитов, эти двое зашикали, и Дойче Демократише
запросил даже президиум, какую такую страну я представляю. Потом, апре уже
самого голосования, канает, падло, ко мне, и начинается что-то вроде "мы же
не знаем их творчества, а вы читаете по-ихнему, все же мы европейцы и
прочая", на что я сказал что-то насчет того, что у них там в Индочайне
народу в Н раз побольше, чем в Демократише и не-демократише вместе взятых и,
следовательно, есть все шансы, что имеет место быть эквивалент Анны Зегерс
унд Стефана Цвейга. Но вообще это больше напоминает цыган на базаре, когда
они подходят к тебе и, нарушая территориальный императив, ныряют прямо тебе
в физию - что ты только бабе своей, да и то не всегда позволяешь. Потому что
на нормальном расстоянии кто ж подаст. Эти тоже за пуговицу берут,
грассируют и смотрят в сторону сквозь итальянские (оправа) очки.
Континентальная шушера от этого млеет, потому что - полемика уT-моT, цитата
то ли из Фейербаха, то ли еще из какой-то идеалистической падлы, седой волос
и полный балдTж от собственного голоса и эрудиции.
этого материала из Сенегала, Слоновой Кости и уж не помню, откуда еще.
Лощеные такие шоколадные твари, в замечательной ткани, кенки от Балансиаги и
проч., с опытом жизни в Париже, потому что какая же это жизнь для
левобережной гошистки, если не было негра из Третьего мира, - и только это
они и помнят, потому что собственные их дехкане, феллахи и бедуины им
совершенно ни с какого боку. Ваш же, кричу, цветной брат страдает. Нет,
отвечают, уже договорились с Дойче Демократише, и Леопольд Седар Сенгор тоже
не велел. С другой стороны, если бы конгресс был не в Рио, а где-ниб. среди
елочек и белочек, кто знает, может, и вели бы они себя по-иному. А тут уж
больно все знакомо, пальмы да лианы, кричат попугаи. У белого человека вести
себя нагло в других широтах основания как бы исторические, крестоносные,
миссионерские, купеческие, имперские - динамические, одним словом. Эти же
никогда экспансии никакой не предавались; так что и впрямь, может, лучше их
куда-нибудь по снежку, нахальства поубавится, сострадание, может, проснется
в Джамбулах этих необрезанных.
вообще, когда прихватывает там, где нет инглиша, весьма неуютно. Как говорил
Оден, больше всего я боюсь, что окочурюсь в какой-нибудь гостинице, к
большой растерянности и неудовольствию обслужив. персонала. Так это,
полагаю, и произойдет, и бумаги останутся в диком беспорядке - но думать об
этом не хочется, хотя надо. Не думаешь же не от того, что неохота, а оттого
что эта вещь - назовем ее небытие, хотя можно бы покороче, - не хочет, чтобы
ты разглашал ее тайны, и сильно тебя собой пугает. Поэтому даже когда и
думаешь - испугавшись, но от испуга оправившись, все равно не записываешь.
Странное это дело, вообще говоря, потому что мозг из твоего союзника, чем он
и должен быть во время бенца, превращается в пятую колонну и снижает твою и
так уж не Бог весть какую сопротивляемость. Думаешь не о том, как из всего
этого выбраться, но созерцаешь картины, сознаньем живописуемые, каким
макабром все это кончится. Я лежал на спине в "Глории", пялился в потолок,
ждал действия таблетки и появления шведки, у которой только пляж и был на
уме. Но своего я все-таки добился, и аннамитам моим все-таки секцию
утвердили, апре чего маленькая, крошечная вьетнамочка в слезах благодарила
меня от имени всего ихнего народа, говоря, что если приеду в Австралию,
откуда они ее в складчину послали в Рио, то примут по-царски и угостят ушами
от кенгуру. Ничего бразильского я так себе и не купил; только баночку
талька, потому что стер, шатаясь по городу, нежное место.
чувством извлекал из фоно "Кумпарситу", "Эль Чокло" (что есть подлинное
название "аргентинского танго"), но совершенно не волок "Колонел-буги".
Причина: южный - другой - сентиментальный, хотя и не без жестокости, -
темперамент: неспособность к холодному отрицанию. Во время одного из них -
черт знает о чем, о Карле Краусе, по-моему, - моя шведская вещь, по имени
Ulla, присоединилась к нам и через 10 минут, не поняв ни слова, совершенно
взбешенная, начала пороть нечто такое, что чуть было ей не врезал. Что
интересно во всем этом, что в человеке просыпается звереныш, дотоле спящий;
в ней это был скунс, вонючий хорек по-нашему. И это чрезвычайно интересно -
следить за пробуждением бестии в существе, к-рое только час назад шевелило
бумагами и произносило напичканные латинизированными речениями спичи перед
микрофоном, урби эт орби. Помню очаровательное, светло-палевое с темно-синим
рисунком платье, ярко-красный халат поутру - и лютую ненависть животного,
которое догадывается, что оно животное, в два часа ночи. Танго, шушукающиеся
в полумраке парочки, сладкий шнапс и недоуменный взгляд Ульриха. Небось,
сидел, подлец, и размышлял, к кому сейчас лучше отправиться: в спасенный уже
брак - или к Самантхе, справедливо заторчавшей на образованном европейце.
птифурами в Культурном центре, к-рый со всей своей авангардной архитектурой
находится на расстоянии световых лет от Рио, и по дороге как туда, так и,
тем более, обратно октаэдр начал понемногу менять свою конфигурацию с
помощью М. С., проявившего себя подлинным этнографом и ополчившегося на
переводчицу из местных. Потом начался разъезд. Шведская вещь отправлялась в
страну серебра, и я не успел с ней попрощаться. Треугольник (Ульрих, его
благоверная и С.) - в Бахию и дальше вверх по Амазонке и оттуда - до Куско.
Пьяненькие немцы - восвояси, а я, без башлей, хватаясь за сердце и с рваным
пульсом, - по месту жительства. Португалец (таскавший нас на какое-то
местное действо, выдаваемое им за чуть ли не "ву-дуу", а на деле оказавшееся
нормальной языческой версией массового очищения в одном из рабочих - и
кошмарных - кварталов: клочковатая растительность, монотонное пение
идиотского какого-то хора - и все в школьном зале, - литографии икон, теплая
кока-кола, страшные язвенные собаки, и никак не поймать такси обратно) со
своей тощей, высокой и ревнивой бабой - на какой-то ему одному - ибо говорит
на местном языке - ведомый полуостров, где творят чудеса в смысле
восстановления потенции. Хотя любая страна - всего лишь продолжение
пространства, есть в этих странах Третьего мира какое-то особое отчаяние,
особая, своя безнадега, и то, что у нас осуществляемо госбезопасностью, тут
происходит в результате нищеты.
ли против немцев, то ли против итальянцев и хватавшийся за сердце ничуть не
меньше моего. Оказалось, что читал чуть ли не все, обещал раздобыть