чувствовать то единственно правильное место, за которое они должны
держаться, -- безымянный всегда должен оставаться на этом перламутровом
винте.
обязаны рудным богатствам земли. Две тонкие струны делаются из металла,
седло, в котором они укреплены, иногда бывает из камня, а намотка волоса,
которой заканчивается головка смычка, изготовлена из серебра. Кроме всего
этого, важная роль отводится огню, сильному и мягкому, над которым выгибают
дерево и готовят клей и лак. Лак -- это совершенно отдельная история. Он
всегда разный, и каждый скрипичный мастер хранит быстрые и медленные тайны
приготовления лака, унаследованные от своего духовного отца. Такие быстрые и
медленные тайны скрипичного лака обеспечивают инструменту успех, если
принадлежат будущему. Если же эти тайны из прошлого, лак считается плохим...
Суть состоит в том, -- закончил свой рассказ Ма-нассия, -- что человек
всегда может на слух отличить, какое дерево шумит в ночи -- ель или явор.
Инструмент, даже когда он звучит в твоих руках, никогда не утрачивает связи
со своим происхождением, с материалом, из которого он сделан, с приемами,
которые использовал мастер при его изготовлении, а сама музыка только
благодаря всему этому получает свое оправдание. Дело вовсе не в том, что
пальцы играют на скрипке, а в том, что с ее помощью они входят в
соприкосновение с основными элементами воды, воздуха, огня или подземного
мира, с их тайнами, которые в каждом инструменте соединены по-своему.
x x x
время я прошел, как говорится, огонь, воду и медные трубы, но никогда не
просыпалось во мне желание выучить и остальные три партии нашего квартета.
ей не верил, как не верил и в то, что у того, кто не чихает в глухую неделю
Великого поста, будет короткая жизнь. Между тем, даже если вы сами
несуеверны и не боитесь, что вам перешла дорогу черная кошка, никогда нельзя
точно знать, не была ли суеверной сама эта черная кошка...
уверенный, что поймал законы музыки в сеть математики, и нимало не вникая в
происхождение чисел, лежащих в основе любого, например в три четверти,
ритма. Разумеется, все завершилось самым лучшим образом, я отыграл свою
партию на проходившем в присутствии публики экзамене, сделав это столь же
машинально, как заводят часы и щелкают их крышкой, а затем навсегда
расстался с музыкой, последовав не за правой, а за своей левой рукой.
землю гуталин, когда тело в мокрой от пота одежде чувствует одни только
пуговицы, мне казалось, что музыка возвращается в мою жизнь. Однажды я и сам
вернулся к музыке, но было это лишь раз.
Европе концерты, посвященные его памяти. Я тогда стоял на середине пути,
ничего мне не брезжило ни позади, ни впереди, рассветов я боялся и
предпочитал рестораны, в которых завтракают, ресторанам, в которых ужинают.
Меня мучила бессонница. Я ловил мух книгами, прихлопывая их между
страницами, и потом, читая, находил множество собственных жертв,
расплющенных и засохших внутри книги. Тем не менее, получив сообщение о
смерти маэстро, я тут же выехал в Прагу, исполнил все принятые в таких
случаях формальности и отправился на первый же концерт. Играл один из
учеников Шевчика, имени которого я не помнил.
волосы, такие же, как волос его смычка. Первая часть была спокойной -- при
таком темпе человек может следить за падением книги со стола и наблюдать
отдельно, как падает каждая ее страница. Вторая часть была широкая и легкая,
она будто напоминала, как листья каштанов навсегда соединяются со своими
тенями. Каденция, необузданная и дикая, позволила скрипачу, оставшемуся без
сопровождения, сбросить маску, и я подумал: если такой заплачет в июле, плач
будет слышен и в августе. И наконец, головокружительная заключительная
часть, которую мог исполнить только тот, кто спит на трех разных скоростях и
чьи сны обладают то огромной движущей силой, то большой и ранимой
быстротой... Тот, кто стоял передо мной, был даже не Орфеем, заставлявшим
слушать его музыку зверей, камни, руды, дерево, огонь и смолу, завывание
ветра в ракушке и кишки животных. Он был еще мощнее -- он заставил всех их
отозваться, заговорить в его инструменте, как на каком-то алтаре, где в
жертву музыке были принесены не только они с их утробой и костями, но и рука
жреца... И я вспомнил Манассию Букура и его слова.
узнать под черным париком, в котором он выступал. Он же узнал меня среди
всего этого огромного множества людей, пришедших его слушать. После концерта
по его желанию меня нашли и привели к нему. Он выступал под чужим именем и
под чужими волосами, а то, что я обнаружил под париком, пожалуй, ничем не
походило на его прекрасное в молодости лицо. Один глаз его смотрел куда-то
под лоб, другой вообще понятия не имел, где первый, но, несмотря на это,
моргал он так же, как и раньше: левым дважды за то время, пока правым один
раз.
-- сказал я ему.
парировал он. -- Ужас, сколько мы в нашей жизни пролежали! Целую вечность!
Больше не могу, хватит. Я больше вообще не лежу...
уличного движения не мешали людям в концертном зале слушать музыку, сели,
как и в молодости, в кафе и заказали пиво.
на его ногтях теперь нет лака.
а не в прежнем.
как я обещал ему свои профессиональные услуги, он рассказал мне о том, что
его мучит. Слушая его рассказ, я узнал то, что было мне известно гораздо
раньше и лучше, чем ему. Тем не менее в его словах было и кое-что
неожиданное. Уже годами он разыскивает партитуру одного квартета совершенно
нового вида. Этот новый квартет и те усилия, которые он прилагал, чтобы им
завладеть, буквально сводили его с ума и удаляли от музыки. Речь вообще шла
не о музыке, а только о поисках квартета. Подвернув под себя левую ногу, я
слушал его исповедь, которую можно было бы назвать:
Рассказ о брате и сестре
была -- один глаз как день, другой как ночь, и она знала, что в мире больше
красоты, чем любви. Родилась она в 1910 году и несколько недель спустя
однажды утром, в день, которого никто, в том числе и она сама, не запомнил,
Геро начала умирать и незаметно умирала несколько десятилетий до того самого
недавнего рокового дня, когда это умирание наконец закончилось. А может
быть, ее умирание началось гораздо раньше, еще до того, как Геро родилась, и
продолжалось несколько столетий до ее рождения, пока не привело к тому
концу, речь о котором впереди. Что же касается меня, то я однажды вечером
того дня, который остался никем не замеченным и который я сам не смог бы
отличить от других вечеров, начал совсем незаметно любить. Любить не
женщину, не мать, не брата или сестру -- и было мне тогда всего несколько
лет от роду. Я начал любить вообще, в виде готовности к любви, но любить
очень решительно, с определенностью корабля, берущего курс в открытое море,
откуда нет возврата. И в эту мою любовь, то есть на борт этого корабля, с
тех пор поднимались и сходили спутники моей судьбы, которые то или иное
время проводили вместе со мной, разделяя удары волн, отливы, солнце и ветры.
Среди них была и моя сестра Геро, но ей на этом корабле принадлежало особое
место. Не на капитанском мостике, нет, но в самом красивом кресле. И это
самое красивое кресло на моем корабле больше всего подходило именно ей.
Может быть, оно и стало самым красивым среди всех других стоявших на палубе
только после того, как его заняла Геронея. Когда это случилось, ей было
всего пятнадцать лет, и она уже больше не садилась за стол есть вместе с
другими. И я сам с тех пор ни разу не видел, чтобы она обедала или ужинала.
В семье потихоньку поговаривали, что ест она совсем не то, что другие. В
церкви она крестилась быстрым движением, будто ловила муху, и говорили, что
так же быстро она и ест. Она была еще совсем ребенком с худыми ножками и
старой-престарой душой. Душой, которая насильно была вынуждена привыкать к
ее телу, как к новому, не вполне взрослому богу, который и сам еще не
понимает языка молитв, обращаемых к нему. Богу, который еще только должен
учиться говорить... Мне всегда казалось, что все окружавшие меня женщины
делятся на кухарок, горничных и сиделок, и еще в детстве я понял, что моя
сестра Геронея относится к последним. Она сделала еще более мучительными
последние часы большинства наших домашних животных, тиранически, неуклюже и
истерически ухаживая за обреченными, на которых она буквально извергала
поток бессмысленных действий. Когда они погибали у нее на руках, измученные
не только смертельной болезнью, но и ее паническими попытками спасти их
жизнь, она молча отворачивалась от них, а потом говорила:
вторника...
кожи приехала сюда, в Прагу, продолжать учебу, мы с ней сняли квартиру на
одной из узких и глубоких улиц в старой части города. Квартира сдавалась
вместе с чердаком, на который можно было подняться, спустив в комнату при