поволокли. "Бляди... Падлы... Чтоб вы сдохли..." - жалобно ныл старик,
чавкая кровью. "Поговори! - рыкнул от переживаний мужик, идущий позади -
Тварь, алкаш проклятый!" "Баатяяя! Уубьюуу..." - раздался снова истошный
вопль. На вертухаев летел взъяренный до сумасшествия парень, с булыжником в
руке. Вертухаи пугливо скинули старика; они и солдаты бросились врассыпную.
Парень швырнул булыжником. Бегущие опомнились, мигом повернули да покатили
на него дружной радостной волной.
башку, хрипел: "Бей, сынок! Моряки не сдаются!" Парня гоняли по пыльному
махонькому полю, куда он сам себя заточил, затравливая как зверушку. Эта
беготня длилась несколько кромешных минут. Он рвался на помощь к старику, не
постигая, верно, что сам-то кружит и спасается от вертухаев да солдат.
Кто-то сумел вцепиться ему в рубашку, она хряснула и в кулаке остался только
белый рваный клок. Но уже успели - подсекли, сшибли, стали топтать.
Пойманных алкашей скрутили ремнями. В драных замаранных рубахах, со
скрученными за спиной руками, шатаясь от свинцовой тяжести побоев, они уже
сами глухо побрели в лечебно-трудовой лагерь, понукаемые смеющимися над
ними, подобревшими ни с того ни с сего мужиками.
перекурить вертухай. Одинокого нескладного мужика угостили из доставшейся на
дармовщинку стариковской пачки. "Им бы только стакан, ничего святого у них
нету... Алкаши проклятые! У нас эти свадьбы собачьи что ни день. Они ж
никакие не родные, - пожаловался мужик, - Прикидываются, чтобы на радостях
налили, а через неделю полаются, разбегутся. А эти как удрали, не пойму!
Спасибо, увидали мы с вахты, а то ищи их потом до утра. Свинья везде грязь
найдет. Бежать-то им некуда, до первой канавы. Но ты поди найди, где эта
канава-то." Солдаты довольно посмеялись над жалобами мужика. Вся охрана эта
была для них смешной - без вышек, без овчарок, без автоматов. Мужик
заговорил про футбол, с тоской глядя на затаившийся в траве мячик. "Вот бы
сыграть... А то делать нечего. Ну, чего, и у нас бы команда собралась, еще
вздуем вас как щенят. Если что, мы и на деньги согласные. Червонец с
проигравшего. Ну, чего жалеете? Поле ваше - деньги наши. Устроим c весны до
осени свой чемпионат!"
Футболисты снова позабыли о времени и очнулись, когда на поле прибежал
запыхавшийся послушный солдатик, посланный прямиком с плаца, где ждал их уже
в строю меньший остаток взвода.
пыльный дымок, отдохнувший за воскресенье взвод шагал бодро на зону. Казарма
и двор осиротели без солдат. Но вскорости на той же дороге показался новый
их строй - чуть озлобленных да усталых, тех, что только сменили после суток
в карауле. Это воскресенье им было не в корм. Свой выходной они задарма
разменяли на службе, а потому, может, и накопили злости. Так всегда бывало:
повезло отдыхать в этот день первому взводу - значит, не повезло второму.
Офицеры выгоняли из свежевыстланного убранства спального помещения, куда
манила нетронутая чистота. От солдатского выходного на их долю осталось
кино. Ленинскую комнату держали под замком и водили солдат раз в неделю, как
в баню, когда крутили кино - и они сидели блаженно в темноте, в теплоте.
Глядели на сверкающих актерок и миры. А сами беззвучно засыпали.
Великая степь
офицер и пялил мучнистые от наросшей пыли глаза перед собой в степь, будто б
ждал из самого ее сухого безжалостного пекла помощи. Надеялся он, что
паренек справится с машиной или что должна же она завестись хоть бы и сама
собой - а в то, что застрянут, так и не верил. Паренек отчаялся, и каждая
неудачная попытка завестись прибавляла злости его захваченному врасплох
настроению. Он выбрался из кабины, задрал пыльную покатую крышу двигателя, и
скоро крикнул ждавшему начальнику, не показываясь из-под нее: "Илья
Петрович, ничего не сделаешь, заморился, сжарился весь... Нету в радиаторе
воды..." - "Ты, сучонок, сколько налил, что на полдороги хватило. Давай что
хочешь мне залей, и поехали. А то сгорим тут заживо." - "Илья Петрович, я ж
не верблюд, чтоб воду про запас возить. И здесь ее где мне взять, вы ж
гляньте, это ж Африка!" - "Вот сука, угробил мне все дело! Бегом за водой,
если так, лагерь близко. Ничего, добежишь..." - "Илья Петрович, да я- то
побегу - у меня и канистра есть, но сжарился мотор, думаю, здесь цеплять
надо, не завестись нам самим..." - "И машину угробил! Да ты чего, в морду
хочешь?!"
зноя землю и приткнулся к пареньку. Он увидел черное, будто стертое насухо
до черноты, нутро машины, что задохнулось в копоти, от которого еще тянуло
прогорклым дымком, и обронил, уже упрашивая солдата: "Ну, никак не
поправишь?" - "Руки сожгу. Здеся как печка. Сгорело все, как есть сгорело."
- "Ну ты подумай, что делается... Значит, вляпались мы крепко. А до
лагеря-то ехать осталась с гулькин нос!" - "Так если сбегать, Илья Петрович?
Дадут нам трактор и рванем на буксире с ветерком?" - "Ишь, умник, трактор
тебе. Так сразу и трактор. Это до ночи их трактора ждать, будет из нас
вобла... Вляпались! Надо зека выводить и пехать до лагеря, а там уж трактор.
Поведу, а ты с бабаями оставайся, будешь за главного - один я быстрей, чем
этих еще за собой тащить. За час, глядишь, обернусь. Ну, а вы терпите. Бог
терпел - и нам велел."
автозака, то Батюшков невольно почувствовал, будто б отпустил от себя что-то
родное... Он никогда не размышлял над жизнью и все принимал как есть,
сдаваясь безропотно перед тем, что было выше его понимания. Никогда не
горевал, но и радовался чему-то редко. Довольствовался тем, что имел и не
желал лучшего. В его комнатушке в общежитии работников режима стояла, будто
б низенький нерусский столик, покрытая грубым солдатским одеялом железная
койка, имевшая вид выструганных досок; на стену повешены были фотографии
матери и отца в пору их молодости; имелся один платяной шкаф, сработанный
тут же, лагерными умельцами; и разные вещицы помельче, которые давно вышли
из надобности или приобретались бессмыслицей, по случайности, разбросанные
по дому без всякого порядка. И так Батюшков обходился в быту, но не считал
свой быт скудным, и полагал свое хозяйство достаточно серьезным, потому что
был этим сыт, обут, одет и обустроен, чего и требовалось для земной жизни, а
что-то оказывалось в его быту даже ненужным, - то, чего лишался без
сожаления, приобретя по случайности или, как сам говорил, "сдуру". Жил по
доброй воле так, как это заведено в казарме или в бараке для подневольных.
и полдня в обратную, если повезло, если ничто и нигде не задержало дольше
положенного. Лагерное поселение в кулундинской степи жило своей сонливой,
почти мирной и нетюремной жизнью. Долгое марево степного лета и беспробудная
степная зима, с ее снегами выше человеческого роста, мертвящими ледяными
ветрами, близким свинцовым непроглядным небом, погружали это местечко будто
б в сон. Казалось, что и зло здесь не свершится никогда, потому что круглый
год живут люди по жаре или по морозу как во сне, ходят-бродят то жаркими
бестелесными тенями, то окутанными паром и стужей призраками. Только
командир батальона сновал туда-сюда по степи, по ротам степным, на верткой
своей командирской машине, похожей на водомерку, с выгоревшим белесым верхом
из брезента. Надавал выговоров, указок, поволновался - и пропал на
день-другой. Толку от него не было. Но будто б надувал он своими перелетами
свежий ветерок: прилетит в поселенье, поволнуется - и умахнет по степной
глади.
уносило. Сроки и в лагере были строгие, сидели здесь за серьезное, по многу
лет, основательный серьезный народец, а не шантрапа, кто уж знал, на что
идет, и отсиживал свой срок пряменько, стойко, крепко-накрепко, будто б
гвоздь, который вогнали по шляпку. Казалось, что если зека можно вытащить из
лагерной барачной доски, куда его всадили, то разве клещами. И когда
неожиданно требовалось вытащить кого-то из лагеря да свезти на следствие в
тюрьму, в следственный изолятор - это и был путевой конвой - то фигурка
этого снова подсудного человека на глазах гнулась, делая только шаг от зоны,
а само то, что начинало происходить, казалось чем-то неправильным: вся эта
дальняя чужеродная до тюрьмы дорога.
углу, похожий угрюмостью на ископаемое. Солдаты из рембригады озверевали,
когда давали им приказ поставить его на ход, барахтались с ним до ночи, а то
и всю ночь напролет, чтобы поутру застывший фургон был готов тронуться с
заключенным и конвоем в путь. Хоть такое дело случалось одно за год и можно
было б проехаться по всей карагандинской трассе, испить, если начальник
раздобрится, кваску, а то и пива в самой-то Караганде, те, кто по службе
только и стояли сутками на вышках, мало радовались назначению в путевой
конвой, соображая, что надо ехать тряско, много часов, в духоте, закрученным
в кузове автозака, будто в консерву, - да и занятие это было для вышкарей
малознакомое, чужое. Русские крик поднимали, не желая мучиться в конвое,
соображая, что да по чем, а потому сажали в конвой двух солдат из нерусских,
которые молчали и ничего не понимали, были как твари бессловесные - таких
отчего-то рука сама тянулась у взводного не пожалеть, засадить в конвой. Эти
хоть ныть не будут, будут терпеть - и вот за это терпение двужильное, почти
скотское и было их не жалко. Батюшков и сам умел так вот все стерпеть, будто
коняга запряженная, и к себе самому тоже не имел жалости. Жалко ему было
мучить в конвое тех солдат, кто глядел на него заранее как на своего
мучителя и уж готовился сдохнуть по пути, соображая, что все в этом конвое
путевом будет им невыгодным - так невыгодно, будто б родиться на свет божий
только для того, чтоб умереть.