меня заяц, попавшийся в силки Габриеля, которые он установил в двадцати
метрах от тропинки, ведущей к нашему дому. Под старой американской шинелью
на мне была только комбинация, а на ногах - старые резиновые сапоги.
Провозившись целый день в доме, я, вероятно, только что умылась и, увидев
в окно попавшегося зайца, вышла, даже не одевшись, ведь сюда обычно, никто
не заезжал.
Я пошла навстречу грузовику. В кабине были трое, но вылез только
водитель. Верзила, коротко стриженный, в куртке с меховым воротником. Он
сказал: "Мы, видно, сбились с пути. Где тут Аррам?" Изо рта у него шел
пар, хотя солнце было жарким, как в апреле. Мне было 27 лет. Я стояла,
одной рукой придерживая полу шинели и с мертвым зайцем в другой. Я
сказала: "Вы поехали не туда, куда надо, после развилки. Вам бы повернуть
налево и ехать вдоль реки". Он кивнул в знак того, что понял. Его удивил
мой акцент, и он глазел на мои приоткрытые коленки. Не знаю почему, я
добавила "извините". Те другие тоже глазели на меня. А этот сказал:
"Отличный попался заяц". Оглядев дом и горы вокруг, добавил: "Тихо тут у
вас". Я не знала, что ему сказать. Было тихо, снежно, и только мотор
тарахтел на холостых оборотах. Наконец водитель выговорил: "Ну ладно,
спасибо. Мы поедем". И залез обратно в грузовик. Обождав, пока они
развернутся и уедут, я пошла обратно в дом.
Я была одна с предыдущего дня. Раз в три недели Габриель уезжал к своей
сестре Клеманс в Пюже-Тенье. Меня она не желала принимать. По моему виду и
по тишине в доме водитель, наверное, понял, что я одна. Но это не вызвало
у меня тревоги. В те времена я была очень застенчива, куда больше, чем
теперь, но совсем не пуглива. Слишком много страха пережила я в последние
месяцы войны.
Выпотрошив зайца, отнесла его в погреб, где уже лежал еще один. В ту
зиму мы ели только зайчатину. Потом я что-то еще делала, уж не помню. Часа
в два-три оделась. Стоя перед зеркалом, вспомнила троих из грузовика.
Особенно Одного, как он смотрел на меня, когда я стояла в одной комбинации
под шинелью. И почувствовала, как сильно забилось сердце. Не скажу, что от
страха, нет. Стыдно признаться, но это так. Я давно не любила Габриеля.
Похоже, я любила его только вначале, когда мы бежали из Германии. Но
никогда не изменяла ему. Тем не менее сердце начинало сильно биться, когда
мужчины оглядывали меня и я читала в их взглядах желание. Но раз я не была
неверной женой, то говорила себе: "Ты кокетка". Теперь-то я знаю, что я
такая же, как и моя дочь. Или, к несчастью, она стала такой же, как я. Она
думает, что ее любят, если хотят переспать с ней. Я никогда не
рассказывала ей всю правду: как бы она ко мне ни приставала, просто не
могла. Никто бы не смог на моем месте. И я не сказала ей, что перед
зеркалом, надевая платье, я испытывала приятную истому. Я не сказала ей,
что могла бы спуститься тогда в деревню, найти у кого-нибудь приют,
объяснив, что осталась одна и мне страшно. Они обозвали бы меня Евой Браун
и стали бы снова подозрительно и обидно оглядывать. Но тогда бы ничего не
случилось. Вместо правды я сказала дочери: "Я не сожалею о случившемся.
Тогда бы не было тебя, понимаешь? Пусть тысячи людей погибнут, лишь бы ты
была со мной". Но та не понимает, она думает только об одном - о папе,
которого ее лишили в тот страшный день.
Да, я помню, что, перед тем, как надеть через голову синее джерсовое
платье, с минуту неподвижно стояла у зеркала, вспоминая глаза того
мужчины. Не водителя в куртке, говорившего со мной. Не самого молодого в
баскском берете, курившего сигарету. А того, у которого были черные,
блестящие глаза и густые черные усы. Он понял, что у меня под шинелью
только комбинация, и хотел меня. Я поглядела на себя его глазами и
почувствовала тяжелое сердцебиение. Возможно, я что-то придумываю, чтобы
покарать себя за другие грехи.
Когда они вернулись, я была в большой комнате. Через запотевшее окно
увидела грузовик, ехавший теперь прямо к нашему дому. С замершим сердцем
подумала: "Нет, это неправда, нет!" Но знала, что все так и есть, что
такова уж моя жизнь. Я вышла на порог. Вылезли все трое. Они не
разговаривали. Лишь самый молодой криво улыбался. Они были пьяны, я сразу
поняла, и шли, стараясь не качаться. Расталкивая друг друга, приблизились
к двери. И смотрели на меня пристально, молча, и теперь во всем окружавшем
меня мире было слышно только чавканье их обуви по грязи перед домом, там,
где я прежде смела снег.
Я закричала и побежала через комнату в пристройку, где потом была
комната моей дочери. Ноги не держали меня. Я долго пыталась открыть засов,
и, когда наконец сделала это, тот, кто говорил со мной утром, уже стоял
рядом. Он первым ударил меня, произнеся какие-то непонятные слова.
Остальные подошли к нам и потащили меня в комнату. Когда начали срывать с
меня платье, я закричала, и они опять стали бить меня. Самый молодой из
них сказал: "Знаешь, что мы сделаем, если ты будешь орать?" Я лежала на
полу и плакала. "Мы перебьем тебе кочергой нос и выбьем зубы". Он пошел за
кочергой. А затем зло сказал: "Ну валяй, кричи". Тот, что разговаривал со
мной утром, сбросил на постель куртку и, наклонившись, заметил: "В твоих
интересах помолчать. Ничего плохого мы тебе не сделаем, если не станешь
сопротивляться". Самый младший заявил: "Скидывай платье, дрянь!" И
нацелился в меня кочергой. Я заплакала, встала, сняла и так уже
разорванное платье. Тогда они бросили меня на постель. И тот, что
разговаривал со мной утром, все повторял и повторял: "Будь паинькой. Потом
мы уедем". И тогда это началось. Помогая друг другу, они сначала держали
меня за ноги и за руки. Но, почувствовав, что я не сопротивляюсь,
перестали это делать. Тот, черноглазый и темноволосый, был вторым. Он
целовал меня в губы. Последним оказался верзила. Взяв свое, он сказал: "Ты
правильно поступила, что не орала. К чему быть изуродованной?"
Оставив дверь открытой, он присоединился к остальным. Я больше не
плакала, я не могла ни о чем думать. Только слышала, как они роются в
буфете и снова пьют. Затем тот, черноглазый с густыми усами, пришел за
мной: "Идем. Они хотят есть".
Я подумала было взять из шкафа другую одежду, но младший не позволил.
Бросившись в комнату, он закричал: "Ну нет!" И швырнул меня через всю
комнату. Придерживая комбинацию рукой - они оборвали мне бретельки, - я
пошла туда. А они смеялись.
Затем они заставили меня пить вино. Большими стаканами. Младший держал
за волосы и говорил: "Пей, красотка" - и смотрел своими злющими глазами. Я
изжарила им зайца. Черноглазый, которого остальные называли Итальянцем,
открыл дверь на улицу и дышал свежим холодным воздухом. Младший сказал
шоферу: "Смотри, как вызвездило, ну и красота!" Он захотел, чтобы я тоже
посмотрела. Через открытую дверь был слышен свист северного ветра с гор. Я
была пьяна, мне приходилось держаться за стену, чтобы не упасть.
Шофер усадил меня к себе на колени, пока они ели и пили, и заставлял
пить. Им захотелось танцевать. Они смеялись. Я, кажется, тоже, и
одновременно плакала. Я была пьяна впервые в жизни. Они набросили на меня
американскую шинель и вывели на снег В кузове машины стояло механическое
пианино. При свете лампочки над дверью я увидела тяжелый густо-зеленого
цвета инструмент. На крышке была большая позолоченная буква "М". Пианино
было привязано веревками. Они запустили музыку. Я упала в снег,
прикладывала его ко лбу, щекам и слышала мелодию "Пикардийской розы",
долетавшую, наверное, до деревни. Шофер грузовика поднял меня. Он хотел,
чтобы я тоже танцевала. А я не могла. У меня не было сил, голова
болталась, ноги еле двигались по снегу.
Позже они нашли виноградную водку и опять заставили меня пить, а
младший, чтобы помучить, заставлял ходить по кухне голой. Итальянец
сказал: "Хватит. Перестань". Но младший не соглашался, и шофер тоже. Потом
я только повторяла про себя: "Мне все равно. Теперь мне все равно". У меня
остались какие-то обрывки воспоминаний. Не помню, сколько это
продолжалось. Я назвала себя Паулой. Я курила французскую сигарету,
которую мне дал младший. Когда я различала их лица, мне казалось, что я их
знаю давным-давно. Они брали меня снова, и младший заставлял повторять,
что я их подружка. Едва я закрывала глаза, как все вокруг начинало
кружиться, весь мир раскачивался вместе со мной.
Потом меня стошнило. Они набросили на меня шинель, водитель посадил на
скамью перед столом и сам надел мне на ноги резиновые сапоги. Они потащили
меня на улицу, сказав, что уезжают, и требовали, чтобы я с ними
попрощалась. Все трое поцеловали меня в губы, и я им позволила, хотя
внутри все восставало. Но не потому, что это имело какое-то значение после
всего случившегося, а от мысли, что я пьяная и что от меня пахнет
блевотиной. Самый молодой сказал: "Советуем тебе помалкивать. Иначе мы
вернемся, и я перебью тебе нос и выбью зубы". Садясь в кабину, добавил:
"Мы все трое скажем, что ты сама хотела". Последним со мной прощался
Итальянец. В куртке и грубых вельветовых брюках. Он пошатывался. Потом с
трудом вытащил из кармана золотое портмоне и дал денег. Сто нынешних
франков. Я очень тихо сказала "нет", но он глухо пробормотал: "Бери,
бери", - и сунул в руку.
Я увидела, как грузовик с зажженными фарами и красными задними огнями
спускался с холма, а затем исчез за пихтами. Я была совсем голая под
шинелью, и мне было холодно. Но я была счастлива, что мне холодно. Перед
самой дверью снова упала в снег. Потом кое-как заползла в дом, таща за
собой шинель. Оказавшись на полу кухни, ногами закрыла дверь. Несмотря на
шум в голове, на стучавшую в висках кровь, я понимала, что не доберусь до
постели. Подтянула к себе шинель и укрылась ею. Подумала: "Ведь плита еще
горячая. Подвинься к ней ближе". Но уже не могла этого сделать. Ничего не
болело. Все тело было каким-то пустым. Я слышала странный ритмичный стук,
нет, не будильника, который стоял на печке. Долго не могла понять, что это
лязгали мои зубы. Тогда я изо всех сил завыла и захлебнулась в рыданиях,
надеясь, что на другой день меня уже не будет в живых.
СОСТАВ ПРЕСТУПЛЕНИЯ (2)