читатель, как это ни грустно, всегда сильно отстает. Чего он там про
себя ни думает, как он того или иного поэта ни понимает, он все-таки,
как это ни горько, всего только читатель. Я не хочу сказать, что автор
-- существо высшего порядка. Но все-таки психологические процессы...
[Волков:]
[Бродский:]
словесностью по одной простой причине -- она сообщает тебе чрезвычайное
ускорение. Когда сочиняешь стишок, в голову приходят такие вещи,
которые тебе в принципе приходить не должны были. Вот почему и надо
заниматься литературой. Почему в идеале все должны заниматься
литературой. Это необходимость видовая, биологическая. Долг индивидуума
перед самим собой, перед своей ДНК... Во всяком случае, следует
говорить не о долге поэта по отношению к обществу, а о долге общества
по отношению к поэту или писателю. То есть обществу следовало бы просто
принять то, что говорит поэт, и стараться ему подражать; не то что
следовать за ним, а подражать ему. Например, не повторять уже однажды
сказанного...
некие стандарты, а общество этим стандартам -- речевым, по крайней мере
-- подчинялось. Но сегодня, я уж не знаю каким образом, выяснилось, что
это литература должна подчиняться стандартам общества.
[Волков:]
игры, предложенные литературой, или, шире, культурой в целом.
[Бродский:]
[Волков:]
сейчас как никогда общество подражает тем образам, которые
предлагаются, иногда даже навязываются ему искусством.
[Бродский:]
[Волков:]
писал свои романы для еженедельных газеток с картинками; сегодня он,
вероятно, работал бы на телевидении. И элитарная, и массовая культура
-- это части единого процесса.
[Бродский:]
народа.
[Волков:]
[Бродский:]
Андреевну Ахматову. То есть в нем было нечто величественное, некий
патрицианский элемент. Я думаю, Ахматова и Оден были примерно одного
роста; может быть, Оден пониже.
[Волков:]
[Бродский:]
Чтобы комплекса не было.
[Волков:]
[Бродский:]
[Волков:]
времени?
[Бродский:]
мочь-то она могла, потому что английским владела замечательно, Шекспира
читала в подлиннике. (Надо сказать, по части языков у Ахматовой дело
обстояло в высшей степени благополучно. Данте я услышал впервые -- в ее
чтении, по-итальянски. О французском же и говорить не приходится.) Но
помимо более чем полувековой оторванности от мировой культуры, помимо
отсутствия книг, дело еще и в том, что в России, по традиции,
представления об английской литературе были чрезвычайно
приблизительные. Об этом и сама Анна Андреевна говорила: что русские об
английской литературе судят по тем авторам, которые для литературы этой
решительно никакой роли не играют. И Ахматова приводила примеры -- один
не очень удачный, а другой -- удачный чрезвычайно. Неудачный пример --
Байрон. Удачный -- какой-нибудь там Джеймс Олдридж, который вообще все
писал, сидючи в Москве или на Черном море. Если говорить серьезно, то
представление об английской литературе в России действительно
превратное (я имею в виду не только XX век, но и прошлые века). За
исключением двух-трех фигур -- скажем, того же Диккенса, совершенно
замечательного писателя. Но ведь мы говорим как раз о поэзии; о ней
вообще ничего неизвестно. Причины тому самые разнообразные, но прежде
всего, я думаю, географические (которые я больше всего на свете и
уважаю). Вспомните: у русских для всех народов, населяющих Европу,
найдены презрительные клички, да? Немцы -- это "фрицы", итальянцы --
"макаронники", французы -- "жоржики", чехи -- "пепики". И так далее.
Только с англосаксами как-то ничего не получается. Видно, пролив
существует недаром. Мы не очень терлись друг о друга (что и
замечательно). Другая причина -- известная несовместимость того, что
написано по-английски (особенно в стихах) с русской поэзией или с
традиционным русским представлением об эстетическом. Англичан, прежде
всего, трудно переводить. Но когда они уже переведены, то непонятно,
что же перед нами возникает. Все мы в России знаем, что был великий
человек Шекспир, но воспринимаем его как бы в некоторой перекидке,
приноравливая, скорее всего, к Пушкину. Или возьмем переводы из
Шекспира Пастернака: они, конечно, замечательны, но с Шекспиром имеют
чрезвычайно мало общего. Очевидно, тональность английского стиха
русской поэзии в сильной степени чужда. Единственный период совпадения
вкусов -- и тона -- имел место, я думаю, в начале XIX века, в период
романтизма. В тот момент вся мировая поэзия была примерно на одно лицо.
Да и то Байрона в России не очень поняли. Русский Байрон -- это
сексуально озабоченный романтик, в то время как Байрон чрезвычайно
остроумен, просто смешон. И этим действительно напоминает Александра
Сергеевича Пушкина.
[Волков:]
[Бродский:]
какой-то степени заинтересовался литературой. Тогда Оден был для меня
всего лишь одним именем среди многих. Первым всерьез об Одене заговорил
со мной Андрей Сергеев -- мой приятель, переводчик с английского. Фрост
(среди прочих поэтов) русскому читателю представлен Сергеевым: если для
меня существовал какой-нибудь там высший или страшный суд в вопросах
поэзии, то это было мнение Сергеева. Но по тем временам я Сергеева еще
таким образом не воспринимал. Мы с ним только-только познакомились.
После того как я освободился из ссылки, я ему принес какие-то свои
стишки. Он мне и говорит: "Очень похоже на Одена". Сказано это было,
по-моему, в связи со стихотворением "Два часа в резервуаре". Мне в ту
пору стишки эти чрезвычайно нравились; даже и сейчас я их не в
состоянии оценивать объективно. Вот почему я так заинтересовался
Оденом. Тем более что я знал, что Сергеев сделал русского Фроста.
[Волков:]
Советский Союз в 1962 году?
[Бродский:]
поэтому я его мнение чрезвычайно ценю. Я, пожалуй, сказал бы, что
мнение Сергеева о моих стишках мне всегда было важнее всего на свете.
Для меня Сергеев не только переводчик. Он не столько переводит, сколько
воссоздает для читателя англоязычную литературу средствами нашей