надежды. Мне самому неведомо, на какой стадии горя, вызванного моей утратой,
я связал эту мысль с думами о том, что, в своенравном своем мальчишестве, я
отринул сокровище ее любви. Быть может, я услышал шепот давних размышлений
об ужасной потере или тоски по тому, чему никогда не суждено сбыться,
которые уже были знакомы мне прежде. Но эти размышления прозвучали в моей
душе новым упреком и новым раскаянием как раз тогда, когда, оставшись один,
я так страдал.
тоски я выдал бы себя. Именно этого я смутно опасался, когда впервые решил
не возвращаться в Англию. Я не мог поступиться хотя бы частицей ее
сестринской привязанности, а если бы я себя выдал, между нами возникли бы
принужденные отношения, которых до той поры не было.
питает. Если когда-нибудь она любила меня иной любовью - а мне казалось,
такое время было, - я пренебрег этой любовью. Когда мы оба были детьми, я
привык смотреть на нее как на существо, на которое не простираются мои
сумасбродные мечтания. Я отдал свою нежность и страсть другому существу. Я
поступил не так, как мог бы поступить, и тем, чем она стала для меня, я
обязан себе и ее чистому сердцу.
началась и я пытался понять самого себя и исправиться, я возмечтал о том,
что после искуса, быть может, наступит день, когда я смогу исправить ошибку
прошлого и мне выпадет на долю великое счастье стать ее мужем. Но время шло,
а с ним рассеялись и туманные надежды. Если она и любила меня когда-нибудь,
она становилась благодаря этому еще более священной для меня. Я слишком
хорошо помнил те признания, какие я ей делал, помнил, как открывалось перед
ней мое мятущееся сердце, знал цену жертв, какие она принесла, чтобы стать
моим другом и сестрой, и победы, которую она над собой одержала. Если же она
никогда - меня не любила, как могу я думать, что она полюбит меня теперь?
сильной. Теперь я чувствовал это еще глубже. Кем бы я стал для нее, а она
для меня, если бы я оказался ее достойным? Какое это имеет значение, раз
этого не случилось! Все отошло в прошлое. Виновник - я сам и, потеряв ее,
наказан по заслугам.
время меня не покидало чувство, что по чести и справедливости я должен
отбросить недостойную мысль вернуться к дорогой мне девушке, когда все мои
надежды рассеялись как дым, - к девушке, от которой я легкомысленно
отвернулся в пору их расцвета; чувство это неразрывно было связано со всеми
моими размышлениями о ней. Я не мог скрывать от себя, что люблю ее и готов
посвятить ей всю мою жизнь, но я ехал домой убежденный, что теперь уже
слишком поздно и в наших давних отношениях ничего не может измениться.
брака через несколько лет, если бы этому браку суждено было продлиться. И я
понял, что несбывшееся нередко является для нас, по своим последствиям,
такой же реальностью, как и то, что свершилось. Теперь эти годы, о которых
она говорила, минули - они были реальностью, ниспосланной мне в наказание, и
не за горами мог быть предреченный ею день, если бы мы не расстались с ней
навсегда, пока были еще совсем юными и безрассудными. Я попытался
представить себе, как приучился бы я к самоограничению под влиянием Агнес,
каким стал бы решительным, насколько лучше знал бы самого себя, свои
недостатки и заблуждения. И, размышляя о том, что все это могло быть, я
пришел к выводу, что это никогда не сбудется.
переменчивое и неустойчивое, с момента отъезда до возвращения домой по
истечении трех лет. Прошло три года со дня отплытия корабля с эмигрантами, и
в том же самом месте и в тот же самый час заката я стоял на палубе
пакетбота, доставившего меня домой - стоял и смотрел на розовеющую воду, в
которой отражался корабль.
миновали! Мне была дорога родина и дорога Агнес... Но она не была моей. И
никогда не будет. Когда-то она могла быть моей, но это было когда-то...
ГЛАВА LIX
за минуту мне довелось увидеть больше тумана и грязи, чем за целый год. В
поисках кареты я прошел от таможни до Монумента, и хотя дома, обращенные
фасадом к канавам, полным воды, казались мне старыми друзьями, я не мог не
пожалеть, что эти друзья чересчур грязны.
что, когда уезжаешь из знакомого места, этот отъезд является сигналом к
всевозможным переменам. Из окна кареты я видел, что старинный дом на
Фиш-стрит-Хилл, к которому целый век не прикасались маляры, плотники и
каменщики, снесли в мое отсутствие; увидел, что находившийся в соседней
улице другой дом, чья неприспособленность к жилью и неудобства были освящены
временем, подвергся перестройке, и, право же, я почти ожидал, что собор св.
Павла покажется мне более древним, чем раньше.
вернулась назад в Дувр, а Трэдлс вскоре после моего отъезда начал помаленьку
выступать в суде. Теперь он проживал в Грейс-Инне и в одном из своих
последних писем сообщил мне, что лелеет надежду скоро сочетаться браком с
самой замечательной девушкой на свете.
скоро. Мне хотелось сделать им сюрприз, и потому я намеренно ввел их в
заблуждение. Однако я был достаточно непоследователен и почувствовал себя
несколько обескураженным, когда меня никто не встретил и мне пришлось ехать
одному, в полном молчании, по улицам, утонувшим в тумане.
меня, и, когда я вышел из кареты у входа в кофейню в Грейс-Инне, я обрел
хорошее расположение духа. В первый момент кофейня напомнила мне о тех
временах, когда я проживал у Голдн-Кросс, и обо всем, что с той поры
произошло. Но это было вполне естественно.
греясь у камина в зале кофейни.
осведомился я.
лакей.
слуги, занимавшего пост более высокий; это был человек тучный, с двойным
подбородком, пожилой, внушительный на вид; на нем были черные штаны и чулки.
Он вышел из-за загородки в конце зала, напоминавшей загородку, за которой
находится скамья церковного старосты; там он восседал перед денежным ящиком,
адресной книгой, списком адвокатов и другими книгами и бумагами.
ему худощавый лакей.
повернулся ко мне.
Холборн-Корт известность среди адвокатов? - снова спросил я.
строго на меня глядя.
сорок, не удостоил вниманием столь незначительную особу. И спросил, что мне
желательно на обед.
обижен за Трэдлса. По-видимому, ему не везет. Я смиренно заказал рыбу и
бифштекс и, стоя перед камином, размышлял о неизвестности Трэдлса.
выводу, что почва в саду, где возрос этот цветок, весьма неблагодарная.
Здесь все имело большую давность, все казалось издавна застывшим,
торжественным, церемонным. Я окинул взглядом зал: пол посыпан был песком так
же, как в те времена, когда старший слуга был ребенком, если он был им
когда-нибудь, что крайне маловероятно; в отполированных столах старинного
красного дерева я видел свое отражение; на начищенных лампах не заметно было
ни единого пятнышка; удобные зеленые портьеры на блестящих медных прутьях
занавешивали вход в каждое из отделений общего зала; в обоих каминах весело
пылал уголь; ряды внушительных графинов, выстроенных в образцовом порядке,
свидетельствовали о том, что в погребе вы найдете бочки дорогого, старого
портвейна. Англию, как и юриспруденцию, мелькнула у меня мысль, весьма
трудно взять приступом... Я поднялся наверх в свой номер, чтобы переодеться,
так как мое платье промокло. Внушительные размеры обшитой панелью комнаты
(помнится, она находилась над аркой, ведущей в Инн), необъятная кровать под
пологом, непоколебимо важный комод - все, казалось, восставало против успеха
Трэдлса или другого, такого же юного смельчака. Снова я спустился вниз и
уселся за обед. Сервировка стола и строгая тишина в зале - летние каникулы
еще не кончились, и посетителей не было - красноречиво свидетельствовали о
дерзости Трэдлса, предрекая ему, что на пристойное существование он может
надеяться лет через двадцать, не раньше.
моего друга совершенно рассеялись. Старший слуга не обращал на меня
внимания. Больше он ко мне не подходил. Он занялся пожилым джентльменом в
длинных гетрах, перед которым красовался графин с пинтой замечательного