немножко науки вперемежку с юмором украсят любую рекламу. Слава природе,
Викену подобные штучки удаются. Ведь нынче только от качества информации
зависит, заглянут ли посетители к ним в Павильон. Бывает, модель не
"дотягивает" и ее снимают с испытаний. Однажды, например, начальник Викена
(тогда еще сам простой испытатель) не на шутку схватился с обыкновенным
домашним климатизатором. Воздух, видите ли, автомату показался душным -- так
он мало того, что врубил вентиляцию, еще напустил аромат свежескошенного
сена. Как на зло, начальник с детства сенного духа не переносил: кинуло
начальника в пот, разрисовало крапивницей, дыхание у бедняжки участилось,
слезы, насморк -- в общем, все признаки лихорадки. Климатизатор выдает
заключение: от жары. Добавляет охлаждения. И еще больше на луговые запахи
давит. Сыпь гуще -- климатизатор пуще! Короче, когда начальника нашли, он
лежал в глубочайшей гипотермии, еле разморозили!
Убедившись, что Тин занят серьезно и надолго, а потому отцовское
присутствие в детской не обязательно, Викен перешел в кабинет, включил
эмоусилитель. Над столом, па невидимой нити, висел раскрашенный
пластилиновый шарик с едва намеченными точками глаз и рта - ио (или врио?)
колобка. Пора, пора кончать с колобком. Завтра же пластилиновый шарик
заместит здесь чучело Кота-Баюна - скажем, кактус, пара соломинок и
золоченая цепочка. Чем менее похож на объект рекламы такой вот ненатуральный
болванчик, тем лучше для вдохновения: надо глубже сосредоточиться, полнее
уйти в себя. Некоторые умеют вообще без макета. У Викена так не получается.
Хоть голую ниточку, хоть улыбку от Кота, лишь бы приковывало взгляд! В
сочинении эморекламы главное -- первотолчок. А потом лишь бы от собственных
мыслей не отстать.
Викен качнул шарик. Нитка закрутилась, показывая то хитрую щеку, то
безразличный затылок, то выпученный простецкий глаз. Увидеть все это в
пластилиновом шарике тоже может далеко не каждый. Рождение эморезонанса
всегда неожиданно и чуточку сверхъестественно...
У сегодняшней рекламы совсем другие задачи, чем два-три века назад.
Общество, где удовлетворяются все потребности человека, стремится избежать
ненужных энергозатрат. Оно старается воспитать в своих гражданах сходные
вкусы, умело направленной информацией выявляет массовые желания, а прихоти и
капризы моды окончательно сводит к нулю, -- чтоб зависть не пересилила
здравого смысла, а забава -- потребности. За здоровый дух потребления прежде
всего в ответе они, испытатели.
Викен не знал, как начнет композицию. Еще не знал... Но первое слово,
первые чистые ноты и краски уже бродили в нем неосознанно и неясно, как
бродят по былинке искры в предчувствии огня. Испытатель любил и всячески
продлевал такие минуты -- подступы к творчеству, когда нельзя еще сказать,
что получится...
Ио (или врир?) колобка повернулся на ниточке, тихое равнодушие
пластилинового "лица" испытателю не понравилось. Викен спичкой всхолмил
безнадежно-лысую гладь, выделил озорной, хохолком, чубчик. Стало получше.
Эх, удалось бы под этот самый чубчик заглянуть! Конечно, не подвешенному
здесь болванчику, а тому, натуральному колобку, по веселым бокам которого
шлепает ладошками довольный Тин. Викен представил, как невидимое поле мысли
подкрадывается к колобку, вбирает в себя его игрушечную сущность, чтобы
изнутри, взглядом неподвижных круглых глаз посмотреть на мир. Пожалуй, это
может оказаться той изюминкой, в которой уже половина рекламы: какими нас
видит крошечный искусственный мозг? Даже не мозг, а так, несерьезный десяток
нервных клеток избирательностью в три ситуации!
Кабинет заполняли сиреневые сумерки. В открытое окно доносилось
требовательное женское: "Тоник! Домой!" Работал на малых оборотах
винтороллер в соседнем дворе. В такт этому ритму жизни, улавливаемому всеми
чувствоощущениями испытателя, "ожил" колобок: изо рта сплошного
пластилинового монолита раздалось приглушенное гипнотизирующее пение на
сверхнизкой частоте. Сразу же проступило солнце зной и свет ударили в
глаза. На зубах захрустел белый горьковатый песок. Мелкая ракушечная пыль
покрывала иссохшие деревья, глянцевые листья, тростниковые крыши хижин.
Короткие угольные тени закруглялись у ног.
"А не очень-то камениста моя прекрасная Итака, -- невпопад подумал
Викен. -- Скорее уж пыльная..."
И увидел старца. Старец сидел на ровно отесанной мраморной плите, почти
вырастая из нее, -- прямой, неподвижный, с мертвым лицом и тяжелыми
завитками кудрей, каменно переходящими в бороду. Только руки -- живые,
легкие -- быстро летали, над кифарой, ударяя плектром по струнам. И как бы
по контрасту негромкий, с хрипотцой голос неожиданно тягуче и монотонно
выговаривал:
К мощному богу реки он тогда обратился с молитвой:
"Кто бы ты ни был, могучий, к тебе, столь желанному, ныне
Я прибегаю, спасаясь от гроз Посейдонова моря..."[1]
"При чем тут Гомер? И почему вдруг на Итаке? Не понимаю, какое
отношение к колобку имеет Гомер?" -- подумалось Викену.
Если настроение сравнивать с картиной, то на переднем плане было
недоумение, дальше -- с той же резкостью, без дымки -- легкая теплота
убежавшей из детства мысли: раз Гомер -- значит, все хорошо. Все -- хорошо!
Солнце блеснуло в незрячих зрачках песнопевца. Позади хижин, чуть выше
его головы, проплыл, шелестя страницами, раскрытый на портрете Гомера
учебник Древней Истории. Викен ясно увидел затертый по краю рисунок с
обведенными чернилами греческими буквами на нижней кромке бюста. Собственно,
другого изображения легендарного певца никто никогда не видел. Особенно не
вязались с неодушевленной каменной скульптурой поразительные руки старца. В
них не было ничего от навечно остановленной и совершенной красоты мрамора.
Даже с дефектами -- обломанными ногтями и утолщенными припухшими суставами
-- эти руки были совершенны и вечны по-иному, на новом уровне совершенства:
изменчивой повторяемостью, возрождением в поколениях. Они отличались тем,
чем вообще живое тело отличается от изваяния: они жили. Темные, обожженные
солнцем, удивительно гладкие на вид, с длинными, не разделенными на фаланги
пальцами, которые гнулись где хотели и под любым углом, -- чуткие зрячие
руки Гомера были сами как живые существа.
Став мостиком для памяти, эти руки мгновенно вызвали новое воспоминание
-- такое яркое, будто еще одна физическая реальность наложилась на
настоящую. Память не очень-то заботилась о логике, склеивая вместе
несовместимые кадры, смешивая знакомое и незнакомое, виденное и выдуманное,
обращая врезанные в синее одесское море рыбацкие домики из ракушечника в
ослепительно-белые хижины Итаки.
Испытатель вспомнил, что однажды уже вздыхал по таким же вот -- или
очень похожим на эти -- рукам с фрески Джотто "Оплакивание Христа". И тотчас
с солнечной Итаки воображение перенесло Викена под угрюмые своды Капеллы
дель Арена в Падуе. Художник совсем недавно закончил роспись, еще пахло
сырой штукатуркой, но краски уже вошли в силу и обрели свою власть над
людьми. Какая-то многозначительная связь внезапно открылась испытателю --
между обнаженным, распростертым на коленях Марии телом Христа и самим
Джотто, достоверных портретов которого до нас не дошло. Пока еще Викен не
понимал этой связи, принимал ее извне -- как редкую, навязанную вчуже
истину. Истиной на этот раз оказались руки Христа -- непрорисованные,
прикрытые от зрителя и все равно исполненные страдания, мудрости,
прерванного полета. Они последними не хотели умирать -- эти вечно живые руки
мертвого Иисуса...
Фреска поражала и иным мотивом: поверх согбенных спин и склоненных
голов, над облаками, деревьями и холмами парили десять крылатых фигур. Викен
перевидал много изображений ангелов в небе и на земле -- с недоразвитыми,
будто бы надорванными, ненатурально вывернутыми крыльями. Декоративно
распущенные, едва приставленные к бокам, худосочные или по-гусиному тучные
-- такие крылья не были продолжением тела, не могли поднять человека в
воздух. Десять джоттовских фигур объединяли умение и привычка к полету,
схваченному в самой естественной, органической его сущности.
Викен заторопился вдоль стен Капеллы -- немого неуклюже, боком, дабы
ничего не упустить из поля зрения. Вот "Бегство в Египет". Все просто, все
обычно и приземленно, но что-то сильное, избыточное, нечеловеческое во
взгляде Мадонны, в повороте ее головы, в нимбе, похожем более на шлем или
гребень из золотых перьев. Даже в лице младенца нет ничего детского -- он
прозрел и знает все-все... Вот "Возвращение Иоахима к пастухам"... Ну, где
мог художник подсмотреть подобные жилища -- ребристые, с пирамидальными
козырьками и черными провалами входов? Что навеяло ему образ тонкоствольных
растений, кучками капустных кочнов поднимающих беспорядочные кроны прямо из
скал?!
Еще больше загадок в выразительной фреске "Поцелуй Иуды". Уходя от
традиционного сюжета о предательстве, Джотто приблизил и обратил друг к
другу два лица: прозрачный, почти античный профиль Христа и отталкивающий
полуобезьяний профиль Иуды. У Спасителя волнистые, падающие на плечи волосы,
оттененная бородой шея, спокойный взгляд. Безупречны формы носа и рта. А
рядом -- не напротив, а рядом -- низкий лоб, по-звериному настороженные
глаза, как бы срезанный подбородок. И все-таки они чем-то похожи -- каждым
жестом, каждым глубоко сдержанным и психологичным движением. Они так близки
и зеркальны, что прежде думаешь не о предательстве, а о благодарности
дикаря, получившего знание из рук бога! Дикаря, который сам когда-нибудь
станет богом! Два лица, две эпохи, одна история...
Викен откинулся в кресле, облизал пересохшие губы, уставился в
безответные очи колобка. Во дворе все еще рокотал винтороллер, кто-то
мужественно пытался заглушить шум тонким запахом лилии...
Ну и шуточки! Почему вдруг память без всяких причин перескочила от
слепого песнопевца древности Гомера к великому флорентийцу Джотто? Художник,
по словам Леонардо да Винчи, "после долгого изучения природы превзошел не
только мастеров своего века, но и всех за многие прошедшие века"... И все же
что общего между Гомером и Джотто, между двумя колоссами, определившими
целые направления развития своих народов? Не та ли условная сравнительная
черта, которую только и можно рассмотреть отсюда, из двадцать второго века:
как из Гомера выросло античное искусство, так из Джотто выросли