без суеты.
проходил. И чем ближе подползали стрелки ходиков к намеченному сроку, тем
сильнее колотился в нем этот странный, безадресный, обезоруживающий его
страх. И чтобы унять его, чтобы заставить самого себя шагнуть за порог в
темную ночь, Егор, дождавшись, когда Харитина из горницы вышла, трижды
перекрестился вдруг на Тихвинскую божью матерь. Неумело, торопливо и
нескладно. А прошептал уж совсем несуразное:
больше никогда не буду. Честное слово, крест святой. Разреши уж, царица
небесная, не расстраивайся... Для хорошего человека беру.
на разбойное свое дело со смущенной душой.
поселке стояла, только псы перебрехивались. И ни людей, ни скотов, будто
вымерли все.
нет, не со страху, не потому, что попасться боялся, а потому, что преступал.
Через черту преступал, и то смятение, которое испытывала сейчас душа его,
было во сто крат горше любых наказаний.
вроде забыл потом. Силился вспомнить и не мог. И понять не мог, как же это
он одни двадцать дюймовых досок в шесть метров длиной допереть умудрился и
не надорвался при этом. И сколько раз бегал, тоже не помнил. Должно, много:
враз больше трех не упрешь. Пробовал.
свободно можно было не двадцать- двести штук выволочь. Но он-то ровно
двадцать взял, как договаривались. Отволок, свалил у Нонны Юрьевны на задах
-- место это он еще загодя доглядел -- и домой пошел. Коленками, как
говорится, назад.
рубаху, взял личный топор и вместе с Колькой отправился к Нонне Юрьевне. И
так ему было радостно, так торжественно, что он останавливал каждого
встречного и маленько калякал. И хоть никому не было дела до забот Егора
Полушкипа, Егор сам на свои заботы любой разговор поворачивал:
А у меня дела. Работа, понимаешь ли, серьезный вопрос.
последнее время. После того, как выменял компас на собачью жизнь. Но Егор
молчаливости этой оценить никак не мог, так как весь был поглощен
предстоящей работой. Не шабашкой, а плотницкой. Для души. Потому-то он и
Кольку с собою взял, а вот на шабашки не брал никогда. Там чему научишь-то?
Деньгу зашибать? А тут настоящее дело ожидалось, и учение тоже должно было
быть настоящим.
меру знает.
души вовсе никакой нету, а есть рефлексы.
чего текет? Тогда, сынок, слезы горючие текут, когда ничего больше уж и не
хочется, а велят. И не по лицу текут-то слезы эти, а внутри. И жгут. Потому
жгут, что душа плачет. Стало быть, она все-таки есть, но, видать, у каждого
своя. И потому каждый должен уметь ее слушать. Чего она, значит, ему
подсказывает.
за работой. Колька держал, где требовалось, пилил, что отмерено, и гвозди
приловчился с двух ударов вгонять по самую шляпку. Первый удар -- аккуратно,
чтоб направить только, а второй -- с маху, так, чтоб шляпка утопла. Споро
работали: крышу перекрыли, крыльцо поставили, пол перебрали. А из остатков
Егор начал сооружать полки, чтобы книжки на полу не валялись. Особо когда ту
обнаружил, про индейцев.
старался. Но раз в день непременно исчезал куда-то часа на два, а
возвращался обязательно хмурый. Егор все приглядывался, хмурость эту
замечая, но не расспрашивал: парень был самостоятельный и сам решал, что ему
рассказывать, а о чем молчать. И потому старался о другом говорить:
Чтоб петь тебе хотелось, когда ты труд свой совершаешь. Потому тут хитрость
такая: сколько радости пропето, столько обратно и вернется. И тогда все, кто
работу твою увидит, тоже петь захотят.
с исчезновения-то своего вернулся. И говорил сердито.
серьезный разговор, когда ты все про дух какой-то говоришь, про религию!
разговор не встревала. Но слушала с вниманием, и внимание это Егор ценил
больше разговора. Потому при этих словах он на нее глянул и, рубанок
отложив, за махоркой полез. А Нонна Юрьевна, взгляд его растерянный поймав,
спросила вдруг:
верить должен, что труд его на радость людям производится. А если так он, за
ради хлебушка, если сегодня, скажем, рой, а завтра -- зарывай, то и тебе без
веселья, и людям без радости. И ты уж не на то смотришь, чтоб сделать, как
оно получше-то, как посовестливее, а на солнышко. Где висит, да скоро ли
спрячется. Скоро ль каторге этой да стыду твоему смертному отпущение
настанет. Вот тут-то о душе-то и вспомнишь. Обязательно даже вспомнишь, если
не бессовестный ты шабашник, если жив в тебе еще настоящий рабочий человек.
Мастер жив уважаемый. Мастер!..
когда цигарку сворачивать стал, то пальцы у него сразу не послушались:
махорка с листика ссыпалась, и листик тот никак сворачиваться не хотел.
здесь, пожалуйста.
этак.
неожиданно:
Юрьевне от этого стука еще раз растеряться пришлось:
счастливый
наверно: счастливые концы умилительны, а от умиления до прощения -- рукой
подать.
небо, глазами, и нет во взгляде его ни осуждения, ни порицания, ни гнева:
несогласие есть.
14
а вот своей собственной, от щенка вскормленной, такой не было. И учить ее не
приходилось, а дрессировать -- тем более. Обидно, конечно.
пристрелить, как тут же другую заводит. Прямо в тот же день, а может, даже и
раньше.
по пьянке, а совсем на трезвую голову. Собака -- это ведь не игрушка, собака
расходов требует и, значит, должна себя оправдывать. Ну, а коли состарилась,
нюх потеряла или злобу порастратила, тогда не обессудь: за что кормить-то
тебя? Кормить, конечно, не за что, но чтобы она, собака эта, с голоду во
дворе не подохла, Федор Ипатыч ее самолично на собственном огороде из ружья
пристреливал. Из гуманных, так сказать, соображений. Пристреливал, шкуру
собачникам сдавал (шестьдесят копеек платили!), а тушу под яблоней
закапывал. Урожаистые были яблоньки, ничего не скажешь.
глаза красные, рык с надрывом и клыки что два ножа. Даже Вовка Пальмы этой
остервенелой побаивался, даром что выросли рядышком. Не то чтобы совсем
боялся, но остерегался. Береженого бог бережет -- эту пословицу Вовка еще в
зыбке выучил: часто повторяли.
в старой железной бочке Цуцик жил. Тот самый, чью жизнь не часы, а компас
отмеривал: пока нравился компас этот Вовке, жив был Цуцик. Мог и хвостом
помахать, и косточке порадоваться.
И не потому, что Вовка извергом каким-то там рос: забывал просто, что собаки