подскакивали круглые булыжины, которые впереди, которые вместе со много
ухнули в Манскую речку.
меня напала резвость -- я бегал по холодной речке с хохотом, ловил узелок,
цветы и внезапно остановился.
как мелькают в воде живыми рыбками желто-красные союзки.
и стал ждать, когда наряд мой высохнет и снова обретет праздничный лоск.
уснул я под шум Манской речки. Спал, должно быть, совсем немного, потому
что, когда проснулся, в сапогах было еще сыро, зато союзки сделались желтее
и красивше -- смыло с них деготь. Штаны высушило солнцем. Они сморщились,
потеряли форс. Я поплевал на ладони, разгладил штаны, надел, еще разгладил,
обулся, побежал по дороге легко и быстро, так что пыль взрывалась следом за
мною.
во дворе. Я положил узелок и цветы на стол, отправился во двор. Дед стоял на
коленях под дощатым козырьком и рубил в корытце папухи табаку. Старенькая,
латанная на локтях рубаха была выпущена у него из штанов, вздрагивала на
спине. Шея дедушки засмолена солнцем. Сероватые от старости волосы
спускались висюльками на шею в коричневых трещинах. На крыльцах рубаху
оттопыривали большие, как у коня, лопатки.
на животе и враз осипшим голосом позвал;
на меня, стоя на коленях, затем поднялся, вытер руки о подол рубахи, прижал
меня к себе. Липкою от листового табаку рукою он провел по моей голове. Был
он высок, не сутулился еще, и лицо мое доставало только до живота его, до
рубахи, так пропитанной табаком, что дышать было трудно, свербило в носу и
хотелось чихать. Но я не шевелился, не чихал, притих, будто котенок под
ладонью.
заштопанных штанах и рубахе, как я догадался по размашистой стежке -- тоже
починенных дедушкой. Санька есть Санька! Только загнал коня, еще и
здравствуй не сказал, но уж огорошил меня:
придержал язык, дедушки постеснялся. Но он скажет ехидное, потом скажет,
когда деда не будет. Завидно потому что Саньке -- сам-то сроду не нашивал
новых штанов, а сапоги да еще с новыми союзками -- и во сне ему не снились.
запеченную с молоком и маслом, ели харюзов и жареных сорожек -- Санька
вечером надергал, после пили чай, заваренный типичным корнем, с бабушкиными
подмоченными постряпушками.
В старую кринку с отбитым краем я поставил ромашки, были они уже сникшие, но
скоро поднялись, закучерявились густой зеленью, насорили желтой пыли и
лепестков на стол.
укладывавшийся после обеда отдохнуть на печке, окоротил его:
душа. Значит, ему в этом свой смысел есть, значенье свое, нам непонятное.
Вот.
примолк. То-то, брат! Это тебе не с теткой Васеней зубатиться, либо с
бабушкой моей. Дед сказал, и точка. Не поворачиваясь от стены, дед еще
добавил:
расфуфыренном внуке. -- Санька поковырял ногтем в зубах и, глядя красными,
сорожьими глазами на меня, спросил: -- ЧЕ будем делать, монах в новых
штанах?
дедушка Илья учил его пахать, и еще добавил, что школу он бросит, как
поднатореет пахать, станет зарабатывать деньги, купит себе штаны не
трековые, а суконные -- так и бросит.
последует -- не догадывался, потому что простофилей был и остался.
бочажина. В ней почти не оставалось воды. По краям гладкая и черная, будто
вар, грязища покрылась паутиной трещин. В середине, возле лужицы с ладошку
величиной, сидела большая лягуха в скорбном молчании и думала, куда ей
теперь деваться. В Мане и Манской речке вода быстрая -- опрокинет кверху
брюхом и унесет. Болото есть, но оно далеко -- пропадешь, пока допрыгаешь.
Лягушка вдруг сиганула в сторону, шлепнулась у моих ног -- это Санька
промчался по бочажине, да так резво, что я и ахнуть не успел. Он сел по ту
сторону бочажины и об лопух вытер ноги.
попадался на Санькину уду, и не перечесть, сколько имел через это
неприятностей, бед со всякими последствиями. "Не-е, брат, не такой уж я
маленький, чтоб ты меня надувал, как раньше!"
я вспомнил, как на селе презрительно относятся к людям, которые рвут
цветочки и всякой такой ерундой занимаются. На селе охотников-зверобоев
поразвелось -- пропасть. На пашне старики, бабы да ребятишки управляются.
Мужики все на Мане из ружей палят да рыбачат, еще кедровые орехи добывают,
продают в городе добычу. Цветочки в подарок женам привозят с базара, из
стружек цветочки, синие, красные, белые -- шуршат. Базарные цветочки бабы
почтительно ставят на угловики и на иконы цепляют. А чтобы жарков,
стародубов или саранок нарвать -- этого мужики никогда не делают и детей
своих сызмальства приучают дразнить и презирать людей вроде Васи-поляка,
сапожника Жеребцова, печника Махунцова и всяких других самоходов, падких на
развлечения, но непригодных для охотничьего промысла.
уже, сеятель, рабо-о-отник! А я, значит, так себе! Придурок, значит?
Размазня? Так я себя распалил, так разозлился, что с храбрым гиком ринулся
поперек бочажины.
отчетливой ясностью понял -- снова оказался на уде. Я еще попытался
дернуться раз-другой, но увидел Санькины разлапистые следы от лужицы в
стороне -- дрожь по мне пошла. Съедая взглядом округлую Санькину рожу с
этими красными, будто у пьянчужки глазами, сказал:
становился на руки:
штанах! Штаны-то ха-ха-ха! Сапоги-то хо-хо-хо!
только того и ждет, чтоб я расклеился, расхныкался, и он совсем меня
растерзал бы, беспомощного, попавшего в ловушку. Ногам холодно. Меня
засасывало все дальше и дальше, но я не просил, чтоб Санька вытаскивал меня,
и не плакал. Санька еще поизмывался надо мною, да скоро уж прискучило ему
это занятие, насытился он удовольствием.
может, и выволоку тебя!
Лягуха опять выползла из травы и глядела на меня с досадою, дескать,
последнее пристанище отбили, злыдни.
швырять в Саньку горстями грязи.
шевельнулись листья белены -- Санька в них спрятался. Из ямины мне видно
только белену эту, репейника вершинку да еще часть дороги видно, ту, что
поднимается в Манскую гору. По этой дороге я еще совсем недавно шел
счастливый, любовался местностью и никакой бочажины не знал, никакого горя
не ведал. А теперь вот в грязи завяз и жду. Чего жду?
хватило. Жрет какую-то траву. Пучку, должно быть. Он всегда жует чего-нибудь
-- живоглот пузатый!