видом, мальчик покраснел и опустил голову, а Альберто с улыбкой на губах
наблюдал за ним. Ему было 18 лет, и поэтому Дивина видит, его как взрослого
мужчину.
краю дороги. "Добрый день" - сказал он с улыбкой, искривившей его губы. (Эта
улыбка была особенностью Альберто, им самим. Кто угодно мог иметь или
приобрести жесткость его волос, цвет его кожи, его походку, но не его
улыбку... Когда теперь Дивина ищет исчезнувшего Альберто, она хочет
нарисовать его на себе, выдумывая своим ртом его улыбку. Она напрягает
мышцы, ей кажется, - она верит, в это, чувствуя, как кривится ее рот, - что
эта гримаса делает ее похожей на Альберто, до того дня, когда ей приходит в
голову проделать это перед зеркалом. И тут она видит, что ее гримасы не
имеют ничего общего с тем смехом, который мы уже как-то назвали звездным.)
"Добрый день!" - пробормотал Кюлафруа. Это было все, что они сказали друг
другу, но с того дня Эрнестина вынуждена была смириться с его исчезновениями
из дома с шифером. Однажды:
из ивовых прутьев, закрытую и застегнутую на ремешок. В тот день в ней была
лишь одна изящная и злобная змея.
непреодолимое отвращение к рептилиям.
нежную, в царапинах от колючего кустарника, руку на затылок Кюлафруа,
который чуть было не стал на колени. В другой раз там извивались уже три
спутанные змеи. На головах у них были надеты маленькие капюшоны из твердой
кожи, шнурком завязанные на шее.
ангела, он не мог бежать, скованный ужасом. Он даже отвернуться не мог, змеи
загипнотизировали его, и в то же время он почувствовал, что сейчас его
стошнит.
властно запустил руку в клубок рептилий и вынул одну, длинную и тонкую,
хвост которой как хлыст, мгновенно, но бесшумно, обвился вокруг его голой
руки. "Потрогай" -- сказал он и одновременно подвел руку мальчика к
чешуйчатому и ледяному телу, но Кюлафруа сжал руку в кулак и лишь костяшки
пальцев прикоснулись к змее. Это даже не было прикосновением. Холод удивил
его. Он вошел ему в кровь, и посвящение состоялось. Покрова спали, но
Кюлафруа еще не знал, перед каким изображением: его взгляд не мог этого
различить. Альберто взял другую змею и положил ее на голую руку Кюлафруа,
она обвилась вокруг точно так же, как и первая.
женском роде).
прикосновения пальцев, чувствовал, как в ребенке поднимается чувство, от
которого тот напрягся и задрожал. Благодаря змеям между ними зарождалась
скрытая дружба. Однако мальчик еще не прикоснулся к змее, даже не задел ее
тела органом осязания, кончиками пальцев, где на них вздувается бугорок, с
помощью которого читают слепые. Пришлось Альберто раскрыть его руку и
провести ею по ледяному мрачному телу. Это стало откровением. С этого
мгновения мальчику стало казаться, что если множество змей заползет,
проникнет в него, то он не ощутит ничего, кроме радости дружбы и что-то
вроде грусти; а тем временем властная рука Альберто не отпускала его руки, а
бедро Альберто продолжало касаться его бедра, и таким образом он уже был не
вполне он. Кюлафруа и Дивина, с их утонченным вкусом, всегда будут вынуждены
любить то, что им ненавистно, в этом отчасти и проявляется их святость,
здесь есть что-то от самоотречения.
застывают на камнях, нежась в лучах солнца. Очень осторожно подходишь к ней,
хватаешь за шею, как можно ближе к голове, зажимая голову между двумя
фалангами указательного и среднего пальцев, выгнутых так, чтобы она не
вырвалась и не укусила, а затем быстро, пока, она свистит от отчаяния,
надеваешь на голову капюшон, завязываешь шнурок и кидаешь в ящик. Альберто
носил вельветовые брюки, гетры, серую рубашку с закатанными по локоть
рукавами. Он был красив, как и все самцы в этой книге, сильные и нежные, но
не сознающие собственной прелести. Его жесткие непослушные волосы падали на
лицо до самых губ, их одних было достаточно, чтобы придать ему королевское
величие в глазах хрупкого замкнутого ребенка. Обычно они встречались около
десяти часов утра у гранитного креста. Немного болтали о девочках и
отправлялись в путь. Урожай еще не был убран. Жесткие колосья ржи и пшеницы,
будучи неприкосновенными для остальных, служили им надежным укрытием. Они
растягивались под открытым небом и ждали полудня. Кюлафруа сначала играл с
руками Альберто, на следующий день - с ногами, на следующий за двумя первыми
- со всем остальным. Дивина увлекается этим воспоминанием, она вновь видит
себя втягивающей щеки, словно свистящий мальчишка. Альберто насиловал
ребенка со всех сторон, пока сам не рухнул обессиленный. Однажды Кюлафруа
сказал:
Альберто, прозвучала так непосредственно, что и Кюлафруа она показалась
совершенно естественной и он ответил:
глуповато улыбнулся, подумав, что у него вырвалась фраза, которую он и не
собирался произносить. Кюлафруа, со своей стороны, не пытался проникнуть в
смысл этих прощальных слов. Они взволновали его, как волнуют некоторые
простые стихи, логика и грамматика которых становятся нам ясной, лишь когда
мы уже насладимся их очарованием. Кюлафруа же был совершенно очарован. В
доме с шиферной крышей это был день стирки. На сушилке в саду висели
простыни, образуя лабиринт, по которому скользили привидения. Ясно, что
Альберто будет ждать его именно там. Но в каком часу? Он ничего об этом не
сказал. Ветер колыхал белые простыни, как рука актрисы - декорацию из
разрисованной ткани. Ночь сгущалась, с нежностью возводила жесткие постройки
из широких поверхностей, заполняла их тенью. Прогулка Кюлафруа началась в
тот-момент, когда в небо поднялась шаровидная и дымящаяся луна. Драма должна
была разыграться там. Может, Альберто придет, чтобы ограбить их? Ему нужны
были деньги "для своей цыпочки", как он говорил. Раз у него была цыпочка,
значит, он настоящий петух. Что до ограбления, то это вполне возможно:
однажды он уже расспрашивал о меблировке дома с шиферной крышей. Эта мысль
понравилась Кюлафруа. Пусть Альберто приходит с такой целью, он все равно
будет ждать. Луна поднималась в небо с торжественностью, рассчитанной, чтобы
произвести впечатление на людей, которые не спят. Тысячи звуков, которые
составляют ночную тишину, теснились вокруг ребенка; словно хор из трагедии,
в котором мощь оркестровой меди сопрягается с тайной, витающей в домах, в
которых совершаются преступления, и еще тюрем, где - о, ужас! - никогда не
слышен звон ' связки ключей. Кюлафруа босиком ходил между простынями. Он
переживал эти легкие мгновения, словно танцуя менуэт волнения и нежности. Он
даже рискнул сделать балетное па на носках, но простыни, образуя висячие
перегородки и коридоры, простыни неподвижные и скрытные как трупы,
объединившись, могли его схватить и задушить, как порой поступают ветви
некоторых деревьев в жарких странах с неосторожными дикарями, которые
отдыхают в их тени. Несмотря на то, что он прикасался к земле лишь легкими
шажками, выпрямляя подъем ноги, движения эти могли оторвать его от земли и
бросить в мир, откуда он никогда бы не вернулся, в пространство, где бы его
ничто уже не остановило. Чтобы крепче держаться на земле, он встал на всю
ступню. А танцевать он умел. Из "Киномира" он вырвал картинку: маленькая
балерина, снятая в платье из накрахмаленного тюля, с поднятыми руками, ее
пуанты, словно острые пики, вонзенные в землю. И под фотографией подпись:
ребенок, никогда не видевший ни балета, ни сцены, ни единого актера, понял
длинную статью, в которой говорилось о фигурах, антраша, байто-жете, пачках,
балетных тапочках, декорациях, рампе, балете. По написанию слова "Нижинский"
(Nijinsky) (подъем в N, спуск петли J, прыжок К и падение У, графическая
форма имени, которое, кажется, хочет изобразить порыв танцора, который - еще
не знает, на какую ногу приземлится) он догадался о легкости артиста, как
узнает однажды, что Верлен не может быть ничем иным, как именем
поэта-музыканта. Он сам научился танцевать, как сам научился играть на
скрипке. Поэтому он танцевал так же, как и играл. Его движения
сопровождались жестами, но диктовались они не ситуацией, а всей
хореографией, превращавшей его жизнь в вечный балет. Он быстро научился
ходить на пуантах и делал это везде: в сарае, собирая дрова, в хлеву, под
вишней... Он снимал сабо и танцевал в мягких шерстяных носках на траве,
задевая руками нижние ветки деревьев. Он населил поле множеством фигурок,
которые были танцовщицами в пачках из белого тюля, оставаясь при этом
бледным школьником в черном фартуке, собирающим грибы или одуванчики. Больше
всего он боялся, что кто-нибудь застанет его за этим занятием, особенно
-Альберто. "Что я ему тогда скажу?" Размышляя над тем, какой способ
самоубийства мог бы его спасти, он выбрал веревку. Но вернемся к той ночи.
Он удивлялся и пугался малейших движений веток, малейшего порыва ветра. Луна
пробила десять часов. Теперь пришло мучительное беспокойство. В своем
сердце, в своей груди ребенок обнаружил ревность. Теперь он не сомневался,
что Альберто не придет, что он напьется; мысль о предательстве Альберто была
столь горькой и так деспотично укоренилась в мозгу Кюлафруа, что он
произнес: "Мое отчаяние безгранично". Обычно, когда он был один, у него не
было потребности произносить вслух свои мысли, но сегодня глубокое осознание
трагичности случившегося обязывало его исполнить необычный протокол, и он
произнес: "Мое отчаяние безгранично". Он засопел, но не заплакал. Декорации
вокруг утратили чудесный загадочный вид. Ничто не сдвинулось со своего