- Отчего мокрый-то? - спросила Натаха, оглядывая его сбоку, против
луны.
- А-а... пустое... Голову мочил... Дак слышь чего...- уже через силу,
преодолевая тошноту, выдавил Касьян.- Читал дедко, будто у меня два
прозвища.
- Как это?
- Не то чтобы два. Одно и есть... Вроде как на монете. На одной стороне
- пятак, на другой - решка.
- Кто ж тебе такую цену положил - пятак?
- Ну, это я к слову, чтоб поняла.
- Так уж и поняла.
- По-простому я, стало быть, Касьян, да?
- А кто ж ты еще?
- ...а по-писаному вовсе не Касьян.
- А и правда, много нынче выпил,- первый раз усмехнулась Натаха.- Я,
поди, за Касьяна выходила. Иди-ка ты, Кося, к себе. Ты совсем спишь. Вот и
глаза не глядят.
- Это я так... Полежу маленько.
- Да и кто ж ты по-писаному-то?
- А-а! - протянул Касьян, не размыкая глаз.- Дак вот пишут - шлемоносец
я! Звание мое такое.
- Чего, чего?
- Шлемоносец!
- Господи! Чего еще на себя плетешь?
- Ну...- Касьян запнулся, не находя больше пояснения этому слову.-
Ну... на голову такую жалезную шапку дают... Чтоб не ушибло. По ней саданут,
а мне ничего.
- Ты его токмо слушай, балабола старого. Над тобой потешаются, а ты и
рад.
- Книга у него такая, старинных письмен. Я сам про себя читал. Будто
мне от самого рожденья та шапка заготовлена Я, к примеру, родился, живу,
землю пашу или там еще чего делаю, ничего не знаю, а она уже где-сь лежит.
- Дак и всякому мужику она заготована. Долго ли войну кликать?
- Не-е!.. Ну... как это тебе сказать! Моя не такая. В ней я буду вроде
как заговоренный.
Врал через силу, через тошноту Касьян, утешал Натаху, уводил ее от
ненужных мыслей, как куропач уводит из гнезда опасность, но и сам хотел
верить в такую свою чудодейственную шапку. Однако Натаха на все это только
грустно вздохнула:
- Ох, Касьян, Касьян. Ровно бы младенец. И как-то ты там, на войне,
будешь... Уж чего тебе заготовано, так вот оно...
Привстав на локоть, Натаха запустила руку под подушку, вытащила белый
сверток.
- Может, что не так,- скажешь: завтра переделаю.
Раскрыв отяжелевшие веки и все еще не догадываясь, Касьян принялся
расправлять на груди сверток, и тот развернулся холщовой сумкой, к углам
которой была пришита обоими концами долгая коломянковая лямка. Смутясь так,
что жаром налились уши, он молча вертел перед собой и теребил свой
подорожный пещур, простерев его в лунном свете на вытянутых руках к потолку.
И Натаха, прижавшись виском к его плечу, подспудно двигавшемуся жесткими
желваками, шепотом пояснила:
- Сама, грешная, шила. Не след было шить своими руками. Поди, не
положено?
- Почему - не след? Я ж не покойник...
- А мать и вовсе нитки не видит. Да и того пуще от слез потухла б... Я
и то от нее украдкой, чтоб не видела.
- Ну-к что ж...- собравшись, как можно спокойнее проговорил Касьян.-
Это дело. Без сумки не обойтись.
- Постромка не коротка ли?
- Сгодится. В самый раз... Ладный сидорок! Гляди ты: и буквы вышила! А
их-то зачем?
- А так просто... Чтоб вспоминал...
- Вот, вишь, опять все руками. Так и не купили тебе машинки...
Чувство вины снова полоснуло Касьяна. Он отшвырнул, не глядя куда,
сумку и потянул к себе Натаху, ища ее губы. Та отстранилась, загородилась от
него ладонью.
- Не надо, Кось.
- Чего ты...
- Отпусти, не надо.
- Ну Натах...- душно, пьяно зашептал он.
- Угомонись. Маленький у нас.
- Ну да и что...- бормотал он, сам себя не слыша.
- Боюсь я. Глянь ты какой дурной. Да и мать не спит.
- Ну пошли в сарайку.
- Нет, Касьян, нет... Боюсь.
- Ухожу ведь,- обиделся Касьян.
- Нельзя так... Надо бы тебе не пить. За водкой и про меня забыл.
- Как же я помнить тебя буду? Там-то? На полгода, не меньше, а то и на
весь год ухожу.
- Знаю, Кося, знаю. Да разве одним этим дом помнится? Вон дети твои
спят. Их и помни. Тебя весь день не было, а они намотались, напомогались. И
бураков надергали, и в погреб раз пять бегали, и куриц ловили. Сережа дак и
дрова брался сечь, хекал-хекал, как старичок, самого топор перевешивает. А
ему сколь еще всего без отца достанется. Мы-то с матерью теперь и куру не
споймаем: одна обезножела, а я - квашня квашней.
- Табачку нигде близко нету? - отвернувшись, сказал Касьян.
- А еще и земля вон ляжет на бабьи руки,- продолжала свое Натаха.-
Шутка ли, поле неоглядное. Хлеб, да бурак, да чертова уйма всего. Родится
маленький и вовсе руки свяжет.
- Как назовешь-то? - спросил Касьян, опять нашарив отброшенную сумку.-
Не надумала?
- Надумала... Касьяном и назову.
- Чегой-то? - удивился он и не сдержал смешка.- Опять шлемоносец?
- Не мели. Не знаю я ничего этого.
- Дак зачем еще Касьян-то?
- А чтоб слово в доме было. Ты уйдешь - и позвать так некого будет. А
то вроде как ты опять с нами. Как и не уходил. А чем плохо: Косечка? А мне
нравится. Пусть с этим растет.
- Под нову каску.
- Чего?
- Да это я так... Касьян дак Касьян. Может, и пригодится... У тебя
нечего выпить? - спросил он, вставая.
- Куда ж тебе еще?
- Жалко, что ли? - сказал он, как-то отчуждаясь.
- Да мне не жалко. Вон у матери есть маленько на растирку. Выпей, если
охота. Под печкою стоит.
-- Ну ладно... На нет и суда нет... Пошел я, раз такое дело.
Натопили-то как.
10
Назначил себе Касьян встать в тот последний день пораньше, да не
исполнилось: в сенной прохладе незаметно когда и как мертвецки провалился в
небытие и проснулся, аж когда все щели уже сочились дымными, напористыми
лучами позднего утра.
Мир уже давно жил без него, и Касьян слышал, как глухо, будто
мельничный жернов, погромыхивал в избе рубель: должно быть, Натаха
прокатывала вчерашнее белье как отчего-то обиженно всхлипывал в сенях
Митюнька, а под сарайным плетнем с озабоченной истомой квохтала клуша,
сопровождаемая бисерным писком цыплят. И в неуемном кружении над подворьем
ликующе чиликали, чиликали ласточки. От самого их прилета Касьян не затворял
и наказывал другим не затворять сенника, дабы не препятствовать касаткам
селиться под стропильной латвиной. Он любил прежде, вот так замерев,
наблюдать, как с легким шелестом, доверчиво, будто, в самую его душу,
влетали птахи в дверной проем и повисали вильчатыми хвостами над головой,
припав на мгновенье к отверстиям своих серых земляных жилищ. Гнезда тотчас
откликались приглушенным звоном птенцов, ровно бы кто потряхивал над
Касьяном глиняную кубышку с серебряными денежками. А когда мать-отец
отлетали прочь, птенцы, уже пепельно-оперенные, с улыбчивым ярко-желтым
обводом рта, поочередно высовывались из летка и с любопытством оглядывали
подкрышную сутемь, еще не ведая, но уже предчувствуя, что где-то совсем
близко есть воля, небо и солнце. Это рассветное снование ласточек в прежние
дни всегда зарождало в Касьяне легкое и радостное ощущение начала дня и
потребность какого-нибудь дела.
Спал он от самых майских праздников в сеннике, на старых розвальнях.
Сани эти, уже давно без оглобель, с выпавшими через один копыльями, остались
дома еще от коллективизации, и за ветхой ненадобностью он приспособил их под
летнее спанье, глубокое и уютное, как большое гнездовье, где, укрывшись
попоной, а ближе к осени - и полушубком, вольготно было почти до самых
зазимков. В череде таких ночей, уже после того, как все угомонятся в избе,
несчетно раз наведывалась к нему Натаха пошептаться наедине от чуткой
свекрови, и в этом гнезде, как в Касаткиной лепнине, зачали свою жизнь
Сергунок с Митюнькой, родившиеся потом оба, как по заказу, в аккурат по
первой капели.
Последний раз Натаха была у него уже недели три назад: то он стал
отлучаться в ночное, то она крутилась с огородами, начала уставать, совсем
отяжелела, и все бы ничего, как-то стерпелось бы в обыденности до лучшей
минуты, не о том была главная думка на десятом совместном году, кабы не это
внезапное, оставившее Касьяну считанные дни. Сено в санях обновлять уже было
ни к чему, как делал он это всегда по троице, но Касьян, готовясь к