13
Дождь то примолкал, переходя на мутное, как пыльное, стоящее в намокшем
воздухе, морошение, то припускал опять, с новой силой принимаясь хлестать
землю. Все вокруг вымокло до последней степени, набухло, натяжелело и уже не
впитывало воду, наполнившись до краев,- она разливалась через края,
растекалась вширь и полнилась, полнилась... Вода стояла даже в травах.
Улица, выбитая тележной и машинной ездой, походила на речку, по берегам
которой выстроились порядки домов; только вдоль этих порядков и можно было
ходить, а уж перебраться с берега на берег - надо было изноравливаться,
наводить какую-то переправу. Несколько дней подряд держалась редкая тишь,
наверху тяжелое, вздутое небо находило еще порой власть шевелиться, будто
отставляя в сторону отработанные, издождившиеся тучи, внизу же не было
никакого даже подобия ветерка, замерший воздух сек один дождь. Ветки на
деревьях обвисли, с них обрывались большие и белые, похожие на снег, капли;
обвисли и нескошенные травы, спрятав острые возглавия и выстелившись
сплошным согбением, о которое шумел и шумел то сильней, то слабей, упадая,
дождь. После первых трех дней начала прибывать Ангара, замолкло,
захлебнулось веселое ее бормотание на мысу и по релке, понесло мусор,
заметней вздулась, пенясь, проносная вода - пену выталкивало к берегам, к
затопленной тиши, но она, добираясь в белые клочковатые мыри, хитрыми,
изворотливыми кругами снова выбиралась на быстрину и куда-то устремлялась,
что-то показывала из себя.
Спасаясь от сырости, топили печи; дымы по утрам поднимались над избами
как зимой - так же дружно и важно, продираясь сквозь плотный воздух.
Дымилась и Настасьина изба, в нее сразу же, как только приехал к Дарье внук,
перебралась Катерина. Похоже, что она обрадовалась причине перейти туда,
чтобы сподобить сухой угол и своему Петрухе, который по-прежнему слонялся по
деревне без забот и без дела, как одуванчик божий: куда понесет - туда и
покатится. Услышав, что Андрей едет на ГЭС, Петруха заявился к нему и долго
выяснял условия: сколько там зарабатывают, как живут, какой имеют "навар" -
под "наваром" разумелась выгода.
- Мне чтоб фатера была, а не стайка,- выкаблучивался, прицениваясь, он,
как всегда, с придурью, с форсом.- Я с матерью, я желаю создать матери
душевную жизнь. Хватит ей маяться. Конешное дело, она из комсомола
состарилась, а ты говоришь, там комсомол... Но потребуется - сильно даже
может сгодиться. Про старую беспросветную жизнь,- "жизнь" Петруха
выговаривал полностью, с удовольствием подзванивая это слово,- к примеру,
рассказать...
Толком о стройке Андрей ничего не мог объяснить, он и сам знал о ней
только по газетам да по сбивчивым рассказам, но Петруха вдруг засобирался с
ним вместе, стал захаживать каждый день, чтобы поговорить, как и что будет,
представляя себя там бывалым и нужным работником, а по деревне нес, будто
уже устроился и чуть ли не получает даже зарплату. Зная Петруху, у него не
без ехидства спрашивали:
- Сюда высылают?
- А куда - сюда? Ежли у нас почты нету? - поражался он людской
бестолковости.- Мне бы высылали, дак я на обстановку разъяснение дал:
задержать. Опосле, вот непогодь эта кончится, подъеду и зараз получу.
- С тебя, поди-ка, и налоги не будут высчитывать, если ты не работал?
- Пошто-о?! - Петруха был за полную справедливость.- Я про бездетность
сам в детдом перечислю, раз такое дело. Ты говоришь... не работал. Ну и что,
ежли не работал? Мне и плотят, чтоб я на другое какое производство не ушел.
У себя задержать хочут. И я по закону уж не могу больше никуда перекинуться.
Закон, он хитрый. Он, извини-подвинься, о-о-о! С ним не шибко!
- Ну трекало! Ну трекало! - восхищались люди, восхищались прямо в глаза
Петрухе, а он, довольный, что у них не находится больше что сказать, с
настырной уверенностью в себе отвечал:
- Понимать надо.
В эти негодные для работы дни от тоски и безделья, а пуще всего от
какой-то неясной, вплоть подступающей тревоги люди часто собирались вместе,
много одно по одному говорили, но и разговоры тоже были тревожными, вязкими,
с длинными прогалами молчания. То ли так действовала погода, то ли приходило
понимание: нет, и сенокос с его дружной, заядлой работой, и песни, и
посиделки по вечерам, и самое это житье чуть не всем колхозом в родной
деревне как дарованное, а лучше сказать, как ворованное на прощанье - все
обман, на который они из слабости человеческого сердца поддались. А правда
состоит в том, что надо переезжать, надо, хочешь не хочешь, устраивать жизнь
там, а не искать, не допытываться, чем жили здесь. Уж если жили не зная, чем
жили,- зачем знать уезжая, оставляя после себя пустое место? Правда не в
том, что чувствовать в работе, в песнях, в благостных слезах, когда заходит
солнце и выстывает свет, а в душе поднимаются смятение, и любовь, и жажда
еще большей любви, какие выпадают не часто,- правда в том, чтобы стояли
зароды. Вот для чего они здесь. Но приходили и сомнения: так-то оно так, да
не совсем же так. Зароды в конце концов они поставят и увезут, коровы к
весне до последней травинки их приберут, всю работу, а вот эти песни после
работы, когда уж будто и не они, не люди, будто души их пели, соединившись
вместе,- так свято и изначально верили они бесхитростным выпеваемым словам и
так истово и едино возносили голоса; это сладкое и тревожное обмирание по
вечерам пред красотой и жутью подступающей ночи, когда уж и не понимаешь,
где ты и что ты, когда чудится исподволь, что ты бесшумно и плавно скользишь
над землей, едва пошевеливая крыльями и правя открывшимся тебе
благословенным путем, чутко внимая всему, что проплывает внизу; эта
возникшая неизвестно откуда тихая глубокая боль, что ты и не знал себя до
теперешней минуты, не знал, что ты - не только то, что ты носишь в себе, но
и то, не всегда замечаемое, что вокруг тебя, и потерять его иной раз
пострашнее, чем потерять руку или ногу,- вот это все запомнится надолго и
останется в душе незакатным светом и радостью. Быть может, лишь это одно и
вечно, лишь оно, передаваемое, как дух святой, от человека к человеку, от
отцов к детям и от детей к внукам, смущая и оберегая их, направляя и очищая,
и вынесет когда-нибудь к чему-то, ради чего жили поколенья людей.
Так отчего бы и им не омыться под конец жизнью, что велась в Матере
долгие-долгие годы, не посмотреть вокруг удивленными и печальными глазами:
было. Было, да сплыло. Смерть кажется страшной, но она же, смерть, засевает
в души живых щедрый и полезный урожай, и из семени тайны и тлена созревает
семя жизни и понимания.
Смотрите, думайте! Человек не един, немало в нем разных, в одну шкуру,
как в одну лодку собравшихся земляков, перегребающих с берега на берег, и
истинный человек выказывается едва ли не только в минуты прощания и
страдания - он это и есть, его и запомните.
Но почему так тревожно, так смутно на душе - только ли от затяжного
ненастья, от вынужденного безделья, когда дел невпроворот, или от чего-то
еще? Попробуй разберись. Вот стоит земля, которая казалась вечной, но
выходит, что казалась,- не будет земли. Пахнет травами, пахнет лесом,
отдельно с листом и отдельно с иголкой, каждый кустик веет своим дыханием;
пахнет деревом постройки, пахнет скотиной, жильем, навозной кучей за
стайкой, огуречной ботвой, старым углем от кузницы - из всего дождь вымыл и
взнял розные терпкие запахи, всему дал свободный дых. Почему, почему при
них, кто живет сейчас, ничего этого не станет на этой земле? Не раньше и не
позже. Спроста ли? Хорошо ли? Чем, каким утешением унять душу?
С утра попробовало распогодиться, тучи отжато посветлели и
заворошились, пахнуло откуда-то иным, легким воздухом, вот-вот, казалось,
поднырнет под тучи солнце, и люди поверили, тоже зашевелились, собрались к
Павлу справляться, будет ли дело. А пока собирались да рассуждали, опять
потемнело и потекло. Расходиться не хотелось - сидели, возили все те же
разговоры. Дарья вскипятила самовар, но на чай почему-то не польстились,
видать, не просохли еще от домашнего. Одна Катерина взяла на колени стакан.
У дверей на лавке, прислонившись к стене и подняв и обняв ногу, расположился
Афанасий Кошкин, или Коткин, кому как нравится, тот так и называл, а Петруха
из потехи сливал их вместе и на всю матушку-деревню кричал: "Кот и Кошкин, а
Кот и Кошкин!" Афанасий всю жизнь был Кошкиным, а стали переезжать в совхоз,
всей семьей поменяли фамилию на Коткины: новое - так все новое, красивое -
так все красивое. Над Афанасием подшучивали - он добродушно отсмеивался в
ответ и объяснял:
- Да мне-то што?! Мне што Кошкин, что Мышкин. Я шестьдесят годов, да
ишо с хвостиком, Кошкиным ходил - никто в рожу не плюнул. Это все молодежь.
Невестки, заразы, сомустили. Особливо Галька. Им што - она им, фамиль-то, не
родная, она им што платок на голову - седни одна, завтрева другу одевай.
Пристали: давай да давай. А в тот раз подпоили меня... я и задумался.
"Кошкин,- грят,- это ты вроде под бабой ходишь, а Коткин - дак баба под
тобой". Чем, заразы, стравили... Задумался и грю: "Поллитру ишо дадите, дак
берите". Никому не видал: в четыре ноги кинулись, однем духом выставили.
- За поллитру, значит, фамиль продал?
- Дак, выходит, так. Галька в раен ездила, документы переписать. А я
сам. Сам над етой буковкой крышку сделал. Пойми: ты или шы? Шито-крыто, а
расписуюсь, дак нарошно не достаю до ее, закорюку ставлю. Был Кошкин, и есть
Кошкин. А оне как хочут.
Вера Носарева, Дарьина соседка с нижнего края, несколько раз уже
порывалась встать и уйти домой, даже не домой, а на деляну,- Вера, пока суть
да дело, бегала на свой сенокос, потихоньку валила травку, но уходить из
тепла и от людей не хотелось, дождь к тому же распалился и шумел сплошной
волной. На топчане, как на шильях, вертелась, каждую минуту заглядывая в
окно, Клавка Стригунова - эта давно бы и стриганула, да не пускал дождь. С
тоски Клавка вязалась к Андрею, расспрашивала его про городских мужиков:
каких они нынче любят баб - полных или поджарых? Андрей, смущаясь, пожимал
плечами. Среди бела дня стало темнеть, дождь хлестал как сумасшедший,
веселый разговор поневоле померк, мало-помалу перешел опять все к тому же,-
к Матере, к ее судьбе и судьбе материнцев. Дарья, как обычно, решительно и
безнадежно махнула рукой: