вдруг тревожно подался ко мне и тихо проговорил:
послышались быстрые шаги, отчаянно завопил Калям, и - я все еще сидел, как
деревянный - запыхавшийся Иркин голос произнес: "Калямушка..." И сразу же:
стиснул ее, прижался (Ирка! Ирка!), вдохнул запах знакомых духов - у нее
были мокрые щеки, и она тоже бормотала что-то странное: "Ты живой,
господи... Что я только не думала! Димка!" Потом мы опомнились. Во всяком
случае, я опомнился. То есть до меня окончательно дошло, что это она, и
дошло, что она бормочет. И мой аморфный деревянящий ужас сменился вполне
конкретным житейским испугом. Я поставил ее на ноги, отстранился,
вгляделся в заплаканное лицо (оно было даже не подмазано) и спросил:
шарила мокрыми глазами по моему лицу и все повторяла:
это такое...
табуретку, а Вечеровский молча налил ей крепкого чаю прямо из заварочного
чайника. Она жадно выпила, расплескав половину на пыльник. На ней лица не
было. Она так осунулась, что я с трудом ее узнавал. Глаза были красные,
волосы растрепаны, торчали космами. Тут меня затрясло, и я привалился
задом к мойке.
из-за тебя чуть с ума не сошла... Что здесь произошло? - закричала она
вдруг. - Ты болел? - Глаза ее снова обежали меня. - Ты же здоров, как бык!
Ничего было не понять. Вечеровский очень спокойно спросил:
она вдруг сорвалась с места, выбежала в прихожую и сейчас же вернулась, на
ходу копаясь в сумочке.
помадой, какие-то листки и коробочки, деньги сыпались на пол. - Господи,
где же это... Да! - Она швырнула сумку на стол, сунула трясущуюся руку в
карман пыльника, не сразу попала - и выхватила смятую телеграмму. - Вот!
СНЕГОВОЙ..." Еще раз пробежал глазами, потом от отчаяния - вслух:
сказал я. - Почему - Снеговой?
понимаю, в порядке...
Прорвалась, размахивая телеграммой, к начальнику, тот выдал ей какую-то
бумажку, но толку от этой бумажки было чуть - самолетов в порту не было, а
когда они появлялись, то летели не туда. В конце концов, отчаявшись, она
села в самолет, который доставил ее в Харьков. Там все началось сначала,
но плюс ко всему в Харькове шел проливной дождь, и только под вечер ей
удалось добраться до Москвы на грузовом самолете, который вез холодильники
и гробы. В Москве дело пошло легче. Из Домодедова она помчалась в
Шереметьево, и в конце концов ей удалось добраться до Ленинграда в
пилотской кабине. За все это время она не съела ни крошки, и половину
всего этого времени она проревела. Даже засыпая, она жалобно грозилась,
что завтра же с утра отправится на почту, призовет на помощь милицию и уж
выяснит, чья это работа, какие гады это натворили. Я, естественно,
поддакивал, что да, конечно, мы этого так не оставим, за такие штучки
нужно морду бить, и даже не морду бить, а просто сажать, и, конечно, я не
стал ей говорить, что почта такие телеграммы без соответствующих справок
не принимает, что пошутить таким вот образом в наше время, слава богу,
просто невозможно и что скорее всего эту телеграмму вообще никто не
посылал, а телетайп на почте в Одессе отпечатал ее совершенно
самостоятельно.
светло, и в комнате, несмотря на задернутые шторы, тоже было светло.
Некоторое время я лежал неподвижно, гладил Каляма, растянувшегося между
нами, и слушал тихое ровное дыхание Ирки. Она всегда спала очень крепко и
с большим аппетитом. Не было на свете таких неприятностей, которые могли
бы вызвать у нее бессонницу. По крайней мере до сих пор не было...
момента, когда я прочитал и понял наконец телеграмму, не покидало меня.
Все мускулы были сведены словно судорогой, и внутри, в груди и в животе,
лежал огромный бесформенный холодный ком. Иногда этот ком принимался
ворочаться, и тогда меня начинала бить дрожь.
сонное дыхание, мне на мгновение стало легче: я был не один, более того -
со мной рядом был самый, наверное, родной и любимый человек. Но холодная
жаба в груди шевельнулась, и я ужаснулся этому чувству облегчения и
подумал: до чего же это я докатился, до чего они меня укатали, что я
способен радоваться Иркиному здесь присутствию, радоваться, что Ирка
оказалась в одном со мною окопе под ураганным огнем. Не-ет, завтра же,
завтра же за билетом! И - обратно ее в Одессу... через головы всех
очередей, всех раскидаю, зубами прогрызу дорогу к кассе...
из-за меня, из-за этой вонючей диффузной материи, которая вся, сколько ее
есть, не стоит одной Иркиной морщинки. И до нее они добрались. Мало им
было меня топтать - до нее добрались тоже... Зачем? Ирка-то им зачем
понадобилась? Сволочи слеподырые, лупят по площадям, на кого бог пошлет...
Я сел. Если с Иркой что-нибудь случится, я себе этого не прощу. Да нет,
ничего с нею не случится. Это они просто меня запугивают. Нервы мои бедные
на катушку наматывают - не одним способом, так другим. Не мытьем, так
катаньем...
идет в огромной полосатой пижаме по московскому, грузный, холодный, с
запекшейся дырой в большом черепе; как он входит в почтовое отделение и
встает в очередь к телеграфному окошку; в правой руке у него пистолет, в
левой - телеграмма, и никто вокруг ничего не замечает, приемщица берет у
него из мертвых пальцев телеграмму, выписывает квитанцию и, не вспомнив о
деньгах, произносит: "Следующий".
был, в одних трусах, прошлепал на кухню. Здесь было уже совсем светло, на
дворе вовсю гомонили воробьи и шаркала метла дворника. Я взял Иркину
сумочку, порылся, нашел мятую пачку с двумя поломанными сигаретами и,
севши на стол, закурил. Давно я не курил. Года два, наверное, а может быть
и три... Все силу воли доказывал. Да, брат Малянов. Теперь тебе
понадобится вся твоя сила воли. Ч-черт, актер ведь я никудышный и врать
толком не умею. А Ирке ничего не надо знать. Ни к чему ей все это. Это я
должен пережить сам, сам должен с этим справиться. Тут мне никто не
поможет, ни Ирка, никто.
речь? Просто я никогда не говорил Ирке о своих неприятностях, если этого
можно избежать. Я не люблю ее огорчать. Очень люблю радовать и терпеть не
могу огорчать. Если бы не вся эта бодяга, с какой радостью я бы ей сейчас
рассказал про М-полости, она бы сразу все поняла, у нее голова ясная, хотя
она и не теоретик и все время жалуется на свою дурость... А сейчас что я
ей скажу? Тоска, тоска...
разных уровней. Бывают совсем мелкие, на которые не грех и пожаловаться,
даже приятно. Ирка скажет: подумаешь, чепуха какая - и сразу же станет
легче. Если неприятности покрупнее, то говорить о них просто не по-мужски.
Я ни маме о них никогда не говорю, ни Ирке. Но потом, вообще-то говоря,
идут неприятности уже такого масштаба, что с ними становится как-то
неясно. Во-первых, хочу я этого или не хочу, а Ирка попала под огонь
вместе со мной. Тут какая-то чушь получается, несправедливость. В меня
бьют, как в бубен, но я хоть понимаю, за что, догадываюсь - кто... и
вообще знаю, что меня бьют. Целятся. Что это не глупые шутки и не удары
судьбы. По-моему, все-таки лучше знать, что в тебя целятся. Правда, люди
бывают всякие, и большинство все-таки предпочло бы не знать. Но Ирка,
по-моему, не такая. Она отчаянная, я ее знаю. Она когда чего-нибудь
боится, то прямо-таки опрометью бросается именно навстречу своему страху.
Нечестно как-то получается - не рассказать ей. И вообще. Мне надо выбор
делать. (Я, между прочим, об этом еще и не пытался думать, а думать
придется. Или я уже выбрал? Сам еще об этом ничего не знаю, а уже
выбрал...) И вот если выбирать... Ну, сам выбор, предположим, это дело
только мое. Как захотим, так и сделаем. Но вот как насчет последствий?
Выберу одно - начнут в нас кидать уже не простые бомбы, а атомные. Выберу
другое... Интересно, понравился бы Ирке Глухов? В общем-то ведь милый,
приятный человек, тихий, кроткий... Телевизор можно было бы, наконец,