кисти, но - не шло! И Феофан видел, что не шло, понимая, что у парня иной
талан. Но к чему? Может, воинский? Вон как рвется в каждую замятню! Давно
собирался отпустить холопа домой, на родину, побывать, поглядеть, живы ли
родичи. (Брат, сказывал, где-то остался под Москвой и дядя, владычный
данщик, Никита Федоров именем.) Но все было недосуг. Руки тем паче, верные
руки требовались ежеден.
растирай краску, а тут поход на татар! Сам князь Митрий Костянтиныч с
великим князем Дмитрием Иванычем ладят выступить!
слухам, какой-то царевич Арапша из Синей Орды наметил идти ратью к
Новгороду Нижнему. Весть пришла вовремя от вездесущих волжских гостей, и
теперь в Нижнем - полки великого князя, ярославцы, владимирцы,
переяславцы, юрьевцы - кого только нет! А он - сиди здесь, яко обсевок
какой, да води пестом по каменной краскотерке!
князю самому! Велено церковь окончить! Понимай! Владыке Дионисию что
скажу? Подпишем собор - вольная тебе, дурья голова! Досыти рек!
из высоких окон, и как под солнцем возгорает, начинает играть живопись
стен, так ему - звон оружия, ржанье и гомон ратей. Татар бить идут! Побьют
- ить без меня! - ярится и плачется в душе Василий и вновь яростно
перетирает в каменной чаше желтую охру, уже ставшую похожей на тонкую
подгорелую муку или пыль. Желт пест, руки желты, в желтой осыпи передник,
в желтых и лиловых полосах лицо (сейчас посадским девкам покажись -
шарахнут посторонь!)
стену надо кончать! Засохнет раствор!
расписать в один день, до ночи, то вся работа пойдет прахом: писать охрою
можно токмо по сырой штукатурке, тогда краску схватывает намертво и после
уже не смыть и не поиначить. Пото у изографа и рука должна быть не менее
точной, чем у серебряных дел мастера.
нижегородские мастера почасту приходят любовать его работой), отступает,
потом единым бегучим очерком означает образ святого воина, голенастого,
высокого - стойно самому Феофану, - задерживает кисть, смотрит и вот,
смолкнув и хищно устремив взор, начинает писать. Тут его лучше не трогай и
молчи, не то ударить может, только подавай стремглав потребное. Грек
отшвыривает в руки подмастерья кисть, хватает другую, на желтовато-белой
стене вырастает очерк лица, руки, намек чешуйчатой брони. Бегучей и
изломанной линией, как-то враз очерченной, является плащ, и вот единым
взмахом долгой кисти - копье в руках у воина. Васька смотрит, забыв все
обиды, все окрики и тычки. (Руки только, не переставая, трут и трут.)
Перед ним в который раз возникает чудо... Вечером при последних багряных
взорах гаснущего солнца грек наложит последние пробела (и разом лик воина
заиграет и оживет) и, понурив просторные плечи, ссутулится, безвольно
уронив кисть. И будет долго смотреть, цепко и зло, пока, наконец разгладив
морщины чела, тряхнет гривой долгих спутанных волос и бросит через плечо:
<Пошли!> Значит, получилось, и мастер доволен собой. И они пойдут по
кривым улочкам Нижнего в предоставленную изографу епископом Дионисием избу
на сбеге высокого берега, где соседская баба уже истопила печь, сотворила
уху из волжских судаков, испекла блины и где мастер, размягченный едою и
удачной работой, будет сказывать ему про высокое, трудно понимаемое или
вспоминать Константинополь, который Васька теперь, не побывавши там ни
разу, видит перед собою будто приснившийся во сне. Потом сон. Изограф -
монах не монах, а на женок не смотрит совсем, весь устремлен к своему
деланию, и когда Васька изредка исчезает из дому и, словно кот,
пробирается к простывшей постели под утро, изограф сердито ворочается на
ложе, иногда ворчит: <Спать надобно в ночь!> Но, впрочем, не ругает зело,
понимая телесную истому молодого помощника.
от грека в неведомую, разоренную литвинами прошлую свою жизнь? Жив ли
брат, жив ли знатный дядя? Примут ли его, узнают ли родичи? И все-таки
родина, дом, хочется побывать... Хоть бы у крапивы, что буйно растет на
пожоге, постоять! Уронить слезу, обвести взглядом родимое и уже чужое
погорелое место, выросшие дерева, обмелевший пруд, узреть иных людей, из
коих едва какая старуха и припомнит: <Да, жили, жили такие, до первой
литовщины еще!> Хоть так! Все-таки корень свой, свои когдатошние хоромы...
А может, и брат, и дядя живы?! То-то будет рассказов, пиров, радости!
Думает так и страшится. А ну как строгий дядя и тетка-боярыня не примут,
не пустят на порог? На то, что брат Лутоня жив, у Василия было мало
надежды.
отпустил Ваську к городским воротам, только уж, когда с песнями шли улицею
полки, выпустил и сам вышел на паперть, но скоро вновь загнал внутрь:
<Дело стоит!>
было опять кончать-успевать до вечера, пока не просох раствор. (Пото и
работа сия по-фряжски зовется <фреско> - свежая!)
московитов-воинов. Отстояв службу (а иные и после приволоклись!), все они
скопом и кучею почали рассматривать греческое письмо. Нашлись знатцы, что
могли и спросить толково, и грек, размягченный вниманием, пустился,
отложив кисть, в ученые разъяснения. К Ваське в ту пору приблизил парень в
ратной сряде, кивая на грека, вопросил, откуда тот и давно ль на Руси?
Слово за слово дошло и до того вопрошания: сам-то кто, как звать и
откудова?
обещал вольную... - с неохотою отвечал Васька. Так славно беседа вилась, а
тут объясняй, что ты холоп... Кому любо?
холопом и станешь! Отколе, баешь, из каких местов?
настойчиво:
сглотнул, и у Васьки тоже разом пересохло в горле, когда парень выговорил
наконец:
Никитич Федоров.
поцелуев, ахов и охов, припоминаний Ванята говорил, веря, что так и есть:
где-то! Изменился ты, возмужал! На улице-то навряд бы тебя и признал!
лица высокого молодого мужика с долгими волосами, небрежно заплетенными в
косицу, ничего знакомого и не думал ни о чем таком еще минуту назад -
судьба свела!
своего, сам дивясь. Все, рассказываемое прежде Васькой, казалось легендою,
а тут, гляди-ко, родич! Все же настоял изограф, чтобы кончили живопись
этого дня, и Иван, решив не разлучаться с двоюродным братом, только сбегал
к старшому, изъяснил дело, получил ослабу на один день (все одно, пока
подтягивались останние рати, ратным приходило ждать да бездельничать!) и,
радостный, воротился в церкву, где греческий мастер решительными мазками
доканчивал дневной свой урок, выписывая узорные каменные хоромы,
напоминавшие цареградские виллы и дворцы его далекой родины.
береженый балык и корчагу пива, распорядил ужином. Слушал рассказы и
разговоры братьев, кивал. Решившись, хоть и жаль было, высказал:
родину воротишь! Рад поди?
греком. Только тем и успокоил себя, что узрит его не один еще раз! Он
опустил голову на стол и расплакался. Грек Феофан положил на кудрявую
лихую голову свою тяжелую руку, взъерошил волосы, успокаивая. Сколь часто
полоняники приукрашивают свое прошлое! По грехам думал и про этого:
привирает! Ан, все оказалось правдою!
будешь! Когда-то придешь ко мне заказывать икону доброго письма!
мастера - словами не сказывалось. И грек понял, привлек его к себе,
посидели молча, пока опомнившемуся Василию стало наконец неудобно: что он,
как малое дитя...
слушали грека:
Меж тем оружие не решает ничего. Только дух! Токмо тот огнь, что в