думаю, что он тебе подходит, я знавала многих Пепе: люби его, на здоровье, -
ничего из этого не выйдет". Ум может принять совет, но - не сердце; у любви
нет географии, и она не знает границ; повесь на нее жернов и утопи, она все
равно всплывет - как же иначе? Всякая любовь естественна и прекрасна, если
идет от естества; только лицемеры потянут человека к ответу за то, что он
любит, - эмоциональные невежи и праведные завистники, принимающие стрелу,
нацеленную в небеса, за указатель дороги в ад.
к Долорес, и более одинокая. Но мы вообще одиноки, милое дитя, ужасно
отрезаны друг от друга; так яростны насмешки мира, что мы не можем высказать
и показать свою нежность; смерть для нас сильнее жизни, она несет, как ветер
во тьму, наш плач, пародийно прикинувшийся безрадостным смехом: наевшись
помоями одиночества до зелени в лице и разрыва кишок, мы с воплями скитаемся
по свету, умираем в меблирашках и кошмарных гостиницах, вечных пристанищах
бренного сердца. Бывали минуты, чудесные минуты, когда я думал, что
свободен, что смогу забыть Пепе, его сонное жестокое лицо, но нет, не
получалось, он всегда был рядом, сидел во дворике или слушал ее гитару,
смеялся, разговаривал - всегда где-то рядом, как я в снах Долорес. Мне
невыносимо было видеть его боль, его бои были для меня мукой - и его прыжки,
и его жестокость, удары по его телу, яростный взгляд, кровь, синяки. Я давал
ему деньги, покупал кремовые шляпы, золотые браслеты (он обожал их, как
женщина), полосатые шелковые рубашки, туфли ярких негритянских расцветок и
то же самое дарил Эду Сансому, - и как же они оба меня презирали, - впрочем,
не настолько, чтобы отказаться от подарка, о нет. А Долорес продолжала с ним
роман, по своему обыкновению как бы невольно, незаинтересованно, словно ей
было все равно, продолжится это или нет, останется с ней Пепе или ее
оставит; подобно бессознательному растению, она жила (существовала), не
управляя собой, - в своей безалаберной сонной тетради. Она не могла мне
помочь. Больше всего на свете мы хотим, чтобы нас обняли... и сказали... что
все (все - это странное слово, это кормящая грудь и папины глаза, это жар
поленьев холодным утром, крик совы и мальчишка, обидевший тебя после уроков,
это испуг и морды на стене спальни)... что все будет хорошо.
непринужденностью принялся: а) бить Долорес ремнем, б) писать на ковер и на
мои картины, в) отвратительно обзывать меня, г) ломать мне нос, д), е) и так
далее. В ту ночь я ходил по улицам и по причалам и говорил с собой вслух,
убеждая себя уехать, - будь один, говорил я, как будто и так не был один,
сними другую комнату в другой жизни. Я сидел на Джексон-сквер, кругом
тишина, и Кабилдо[*В годы испанского правления - здание правительства; ныне
- музей штата Луизиана] был похож на дворец с привидениями; рядом со мной
сидел туманный светловолосый мальчик; он посмотрел на меня, я - на него, и
мы были не чужие: мы протянули друг к другу руки, чтобы обняться. Я так и не
услышал его голоса, потому что мы не разговаривали. Обидно: с каким
удовольствием я вспоминал бы его голос. Одиночество, как лихорадка,
разгуливается ночью, но при мальчике рассвело, свет наливался в кроны, как
щебет птиц, и, когда встало солнце, он выпростал пальцы из моих и ушел, этот
туманный мальчик, мой друг.
нашим молчанием. Гротескная четверня (от каких фантастических родителей?),
мы питались друг другом, как питается собой раковая опухоль, и все же,
поверишь ли? были мгновения, которые я вспоминаю со сладкой тоской, обычно
связываемой с более приятными вещами: Пепе (как сейчас вижу) зажигает спичку
о ноготь большого пальца, пробует выловить рукой золотую рыбку из фонтана;
мы в кино, едим воздушную кукурузу из одного пакета, он уснул и привалился к
моему плечу; он смеется над тем, что я морщусь при виде его рассеченной
губы. Я слышу его свист на лестнице, слышу, как он поднимается ко мне, и
шаги его тише, чем стук моего сердца. Дни, тающие быстро, как снежинки,
слетают в осень, осыпаются ноябрьскими листьями, холодное зимнее небо пугает
своим красным светом: сплю целыми днями, закрыв жалюзи, натянув на лицо
одеяло. И вот уже масленичный вторник, мы собираемся на бал; все, кроме
меня, выбрали себе костюмы: Эд - монах-францисканец (с сигарой в зубах),
Пепе - бандит, а Долорес - балерина; один я не могу ничего придумать, и это
перерастает в чудовищную проблему. Вечером появляется Долорес с громадной
розовой коробкой, я преображаюсь в графиню, и мой король - Людовик XVI; на
мне серебряные волосы и атласные туфли, зеленая маска; я облачен в
фисташковый и розовый шелк: сперва ужасаюсь, увидев себя в зеркале, потом
прихожу в восторг - я необыкновенно красив, и позже, когда начинается вальс,
ничего не знавший Пепе приглашает меня, и я, этакая хитрая Золушка, улыбаюсь
под маской и думаю: ах, если бы это был я! лягушка - в царевну, олово - в
золото; лети, пернатый змей, час поздний; так кончается часть моей саги.
апреля, два дня спустя после нашей блаженной поездки на озеро
Понтчартрейн... когда был сделан снимок и когда в символическом мраке нас
несло по тоннелю любви. Хорошо, слушай дальше: в конце дня, когда я
проснулся, дождь за окнами и где-то по крыше: тишина, если можно так
сказать, бродила по дому, и, почти как всякая тишина, она не
безмолвствовала: она стучалась в двери, отзывалась в часах, скрипела
ступеньками, чтоб заглянуть мне в лицо и взорваться. Внизу болтало и пело
радио, но я знал, что его никто не слышит: она уехала, и с ней уехал Пепе.
лопнула гитарная струна, и звон ее отдался дрожью в каждом нерве. Я побежал
наверх, разинув рот, не в силах издать ни звука: все управляющие центры в
моем мозгу онемели; воздух ходил волнами, и пол растягивался гармошкой. Ко
мне шли. Я ощущал их как сгущение воздуха, и оно поднималось по лестнице.
Неузнанные, они будто входили мне прямо в глаза. Сперва я подумал, что это
Долорес, потом - Эд, потом Пепе. Не знаю кто, - они трясли меня, умоляли и
ругались: этот мерзавец, говорили они, удрал, сукин сын, мерзавец, с
машиной, со всеми вещами и деньгами, окончательно, навсегда, навсегда. Но
кто это был? Я не видел: ослепительное сияние окружало его, как Христа:
Пепе, это ты? Эд? Долорес? Я оттолкнул его, убежал в ванную, захлопнул
дверь; бесполезно - ручка двери начала поворачиваться, и вдруг я понял с
безумной ясностью: Долорес наконец настигла меня в своих снах.
были открыты, в комнате - прохлада и запах сирени. Внизу пело радио, а в
ушах у меня стоял гул, как в морской раковине. Дверь открылась; я выстрелил,
и еще раз, и Христос исчез - вместо него всего лишь Эд в грязном полотняном
костюме; он сложился пополам, попятился к лестнице и покатился вниз, как
тряпичная кукла.
четки. Он звал тебя, свою мать, Господа. Я ничего не мог сделать. Потом
приехала из Лендинга Эйми. Она была сама доброта. Нашла врача, не слишком
дотошного, - негра-карлика. Погода вдруг сделалась июльская, но эти недели
были зимой нашей жизни; вены замерзали и лопались от холода, и солнце в небе
было глыбой льда. Маленький врач ковылял на своих двухвершковых ножках,
смеялся, смеялся и все время ловил по радио комиков. Каждый день я
просыпался и говорил: "Если умру..." - не понимая, насколько я уже мертв и
только памятью волочусь за Пепе и Долорес... куда - неизвестно: я горевал о
Пепе не потому, что потерял его (и поэтому, конечно, тоже), а потому, что
знал: в конце концов Долорес и его настигнет: дневного света избежать легко,
а ночь неизбежна, и сны - это гигантская клетка.
сбылась, наконец-то она стала тем, чем всегда мечтала быть, - сиделкой... на
более или менее постоянной должности. Затем мы вместе вернулись в Лендинг;
ее идея - и единственное решение, потому что не поднимется он никогда.
Вероятно, мы так и будем вместе, пока дом не уйдет в землю, покуда не
обрастет нас сад и не утопит бурьян в своей чаще.
опустились сумерки и затопили комнату синевой; на дворе воробьи провожали
друг друга на ночлег, и в их вечернее чириканье вставляла важный голос
лягушка. Скоро Зу позвонит к ужину. Ничего этого не замечал Джоул, не
чувствовал даже, как занемели от долгого сидения в одной позе руки и ноги:
голос Рандольфа продолжал звучать в голове и рассказывал что-то, словно бы и
похожее на жизнь, но такое, чему не обязательно верить. Джоул был смущен,
потому что рассказ напоминал кино без замысла и без сюжета: Рандольф в самом
деле стрелял в отца? А главное - чем кончилось? Что сталось с Долорес и
ужасным Пепе Альваресом? Вот что ему хотелось знать, и он спросил об этом.
внезапно осветившееся лицо его похорошело, розовая безволосая кожа стала
совсем молодой. - Как мало, дорогой мой, в нашей жизни завершается: что
такое жизнь у многих, как не ряд незаконченных эпизодов? "Мы трудимся во
тьме, мы делаем, что можем, что имеем - отдаем. Сомнение - наша страсть, и
наша страсть - наша работа..." Желание узнать конец и заставляет нас верить
- в Бога, в колдовство... во что-нибудь верить.
со списком всех городов и селений на земном шаре: вот во что я верю - в этот
справочник; изо дня в день я листаю его и пишу: До востребования, Пепе
Альваресу; просто записки - мое имя и то, что для удобства мы назовем
адресом. Конечно, я знаю, что никогда не получу ответа. Но по крайней мере
есть во что верить. А это - покой.
будто съежилось от виноватой печали.
протягивая к Джоулу руки. - Прости меня, милый. - И голосом, настойчивым,
как звон колокольчика, добавил: - Пожалуйста, скажи мне то, что я хочу
услышать.