Ирочкой звали, - Ольга Матвеевна заливается смехом. - А ты не знала? А ведь
вкусно было? - она хватает Катю за плечи, лицо еT вдруг становится
серьTзным. - Молитву помнишь? Бога помнишь? Снимай с себя всT.
старалась сдержаться изо всех сил, чтобы Ольга Матвеевна совсем не озверела
от еT слTз. А теперь, на дворе, не может больше терпеть и ноет, медленно
бредя к колонке, у неT сильно болит прокушенная Ольгой Матвеевной нижняя
губа.
Скотина вонючая... Тебя бы так... Тебя бы так, сволочь...
к воспалTнному рту. - Сдохла бы ты, падло...
остуживая рот холодной водой. Руки еT всT ещT немного дрожат, вспоминая тот
тупой ужас во власти взбесившейся Ольги Матвеевны, которая каждую секунду
может начать тебя бить, душить, кусать, стискивать нос, больно щипать щTки,
уши, соски. Чем меньше саднит губа, тем больше Катя ощущает боль во всTм
остальном теле, измученном, порытом свежими царапинами и синяками. Она
прерывисто всхлипывает, судорожные рыдания мешают ей ругаться дальше, и
Катя просто тихо воет, закрыв одной рукой глаза, чтобы ничего больше не
видеть на этом проклятом свете. Если бы на самом деле был этот вонючий Бог,
думает Катя, может он забрал бы меня отсюда, но никакого Бога нет, есть
только мохнатый ревущий слон, вырастающий от ужаса смерти, чтобы высосать
своими хоботами всю твою кровь, чтобы ты умерла, ему нужна только своя
смерть, ему безразлично, чего ты хочешь, о чTм думаешь, ему нужно, чтобы
тебя не было, раз он так решил. И никуда он не может тебя забрать, потому
что сам живTт здесь, и кроме той гадости, которая вокруг, нет на свете
больше ничего, лишь пустота и жестокость, жестокость и пустота.
гадко, мерзко, как может быть такая жизнь, где просто могут взять и сосать
из тебя кровь, а тебе так плохо, так больно, а им всT равно, всем всT
равно, потому что это твоя боль, от неT никому больше не больно, а наоборот
бывает радостно, вот Надежда Васильевна например, у неT аж слюни капали, еT
трясло, будто слон делал ей то, что нельзя, очень было похоже, а какой ужас
был только что с Ольгой Матвеевной, как она вцепилась Кате зубами в рот,
она же хочет меня сожрать, живой, она меня сожрTт, как резко меняется у неT
лицо, вот она смеTтся, целует, нежно лижет и вдруг становится такой злой,
проклятой, зубы выходят из-под губ, как у собаки, словно она видит вместо
Кати перед собой что-то очень противное и страшное.
проклятая, - она плачет и вспоминает подвал, дышащие паром струи кипятка и
режущие уши крики девочек, сжавшееся, пыльное тело убиваемой сапогами Лиды
на полу подвала, мTртвую дырку Зининого рта, словно этот рот и кричит, так
нечеловечески, истошно, от боли, которая проходит насквозь и не даTт
чувствовать больше ничего.
что слон лучше Ольги Матвеевны, которая душит Катю не до конца, чтобы потом
душить снова и заставить есть котлеты из человеческого мяса, а слон
раздавит еT один только раз своими бетонными ногами, один только раз, и
тогда никто не сможет уже еT больше мучить. Вздрагивая от слTз, Катя
оглядывается вокруг, протирая глаза и придумывая какой-нибудь способ, как
себя убить. Лучше всего было бы повеситься, как Никанор Филиппович,
задушиться жTсткой тесTмкой, Катя с отвращением вспоминает посиневший язык
удавившегося старика, его закатившиеся глаза и худые прыгучие ноги, как у
дохлой собаки, и решает, что заткнTт чем-нибудь рот, чтобы еT язык не вылез
наружу. Поразмыслив немного, Катя вдруг изобретает себе виселицу, и душа еT
впервые за столько дней наполняется волнующим и лTгким холодом радости. ВсT
ещT всхлипывая, она идTт к сараю и вытаскивает оттуда пустое ведро, при
помощи которого мыла полы. С ведром Катя направляется к столовой, где под
плакатом "Береги хлеб - золото народа" она давно приметила торчащий из
стены ржавый штырь, помогающий плакату не упасть. Катя ставит ведро дном
вверх прямо под штырTм, садится на него и, всхлипывая, снимает сапоги,
потом носки, потом колготки. План Кати очень прост, и главная роль в нTм
отводится именно колготкам, поэтому она растягивает их руками, проверяя на
прочность, в то время как еT голые ноги уже начинает поедать нетерпеливый
ноябрьский холод.
оборачивается, пряча колготки под юбку, и видит сгорбленного от усердия
Макарыча, прижавшегося к стене в мохнатой шапке, глаз его не различить в
темноте, но смотрят они с собачьей злобой. - Встать, курва!
на землю, у босых ног. Земля холодная и жTсткая.
ОглушTнная Катя, чуть повернувшись, валится на землю.
отбой был, а ты тут шатаешься! Саботаж сделать хочешь, курва?
глядит в чTрное небо, поросшее бледными цветочками звTзд и вытирает рукой
нос, разбитый до крови. Макарыч хватает еT рукой за шиворот и тянет кверху,
передавливая горло.
спиртом и гнилой вонью зубов. - А зачем обувку сняла? А, сука?
сделаю.
сделать можешь, вша?
лизать.
притискивает Катю к стене и начинает щупать ей своими узловатыми руками
ноги и попу. - Ишь ты, пакость какая...
от зябкой сырости звTзды. Синяки на бTдрах тоскливо болят, когда их сжимают
пальцы Макарыча, зловонное дыхание старика лежит на лице, как душный шарф.
Макарыч всT время говорит, что она - мерзкая вша, а потом вдруг давится и
начинает кашлять. Покашляв, он отступает от Кати и снова бьTт еT кулаком в
лицо. Катя бессильно сползает по стене на землю.
Ведь не удавишься. Ну давай, давись, я погляжу. - Он поднимает Катю за
плечи и взволакивает на ведро, придерживая за ватник, набрасывает колготки
на штырь и крепко затягивает их узлом, потом снимает с Кати за рукава
ватник, закидывает ей голову и наматывает другой конец на шею. - Вот так,
шмокодявка. Сама бы и не достала. На, держи, - он суTт Кате свободный конец
колготок в руки. Катя втягивает носом пахнущие кровью сопли и смотрит
Макарычу в его кривую морду. У неT медленно кружится голова, голые ноги
сильно мTрзнут в потоках ночного холода и от стылого дна ведра.
больше ни солнышка, мать его, ни птичек, ни цветочков. Так как? Будешь
давиться? Никогда ведь больше не увидишь, сучье семя.
колготки потуже, пока еT не начинает немного тянуть вверх, к штырю, в
чTрное небо. Она зажмуривается и вдруг прыгает вбок, отталкивая ведро
обеими ногами, слышит вверху ужасный треск, это слон, слон ломает цемент
интернатской стены, Кате становится очень страшно на лету, она уже совсем
не хочет умирать, но поздно, ведро улетело из-под ног, всT небо стало
белым, с хрустом вспыхивают пятна молний, давящая шею костяная боль
пылающего, смертельного света заливает глаза и меркнет, меркнет, пока всT
не превращается в непроницаемую тьму.
момент ухватить тихо хрустнувшую шейными позвонками Катю рукой за ватник.
Катя Tрзает по стене, механически пиная еT коленками и вся содрогаясь на
весу. Колготки растягиваются под еT весом, но ступни Кати всT равно никак
не могут достать до земли. Катя сдавленно, по-жабьи, хрипит, выпускает вниз
тоненькую струйку мочи и наконец спокойно повисает на фоне стены, расслабив
ноги.
мочи. Хрипло дыша, старик вытаскивает из кармана папироску, запаливает еT,
засовывает в рот, а спичку гасит о мокрое бледное бедро девочки. Кате уже
не больно.
девочку, в момент смерти повернувшуюся к нему боком, голова Кати завалилась
от стены, руки и ноги бессильно повисли, стриженые волосы свешиваются по
плечу, лицо перекошено от страшной предсмертной боли, Макарыч курит и
думает о детской смерти, которая продолжается непрерывно в слабом свете
неподвижных звTзд, во время Гражданской Войны он видел, как насиловали,
били прикладами и вешали детей, дети всегда дрыгались и писялись на
верTвке, как марионетки, и Макарыч рассуждает, что это, наверное, важно,
чтобы непрерывно, каждодневно умирали дети, важно для пребывания всего
мира, потому что когда умирают старые и больные, для чего это может быть
важно? Осознав эту существенную мысль, Макарыч поворачивается и медленно
уходит во мрак.