Впервые за все то время, что от гуннов бежали, было легко на душе у везеготов.
* * *
Лупицин уже задремывал среди пиршественного шума, уже похрапывал слегка и слюну от расслабленности изо рта пускал. С кувшином к нему раб подкрался, слегка подтолкнул, чтобы пробудить. Лупицин заревел:
– Да как ты смеешь!
И снова в сон погрузился.
Раб склонился к нему и настойчиво зашептал в самое ухо.
Как ни пьян был Фритигерн, а сценку эту приметил. От раба за версту несло тревожными новостями. Такими, которые ждать не могут. И насторожился чуткий князь, а насторожившись, взял мосол и ловко через пиршественные ложа метнул, прямо в лоб Алавиву попал. Пока ромеи над дикой выходкой варвара смеялись, Фритигерн Алавиву глазами на выход показал: что-то тут затевается, так что будь начеку, родич.
Был бы Алавив зверем, уши бы торчком поставил. Но и так расслышал звон мечей. У стен претория бились.
А там действительно шло сражение, и поворачивалось оно не в пользу везеготов – единственно потому, что их-то было всего двадцать, а римлян – значительно больше.
Как только Лупицину донесли о нападении на заставу, тот спьяну распорядился дружину варварскую перебить: «как они с н-нами, так и м-мы с н-ними!..» Римским легионерам эти варвары за несколько часов совместного их дежурства у здания претория уже успели глаза намозолить. Весть о гибели своих товарищей восприняли с горечью и потому приказ пьяного комита пришелся как нельзя кстати. Перебить у князя лучших дружинников – все равно что зубы у волка вырвать.
Первого вези врасплох застали, ударом в спину убили. Девятнадцать их осталось, и дорого они себя продали. Весь двор кровью залили.
Из лагеря фритигернова под стены Маркианополя хлынули вези, гремя оружием и крича, что вождей их предательски убили на пиру. В ужасе смотрели сбежавшие за стену таможенники на это разгневанное людское море. Чего боялись, то и подступило.
В пиршественной зале ничего этого слышно не было. Толстые стены у здания претория, много комнат отделяют триклиний от выхода. Только один звук и донесся – еле слышный звон металла, какой ни с чем не спутаешь.
Алавив вскочил, уронив на пол толстого грека, меч из ножен выдернул. И Фритигерн уже на ногах, в глазах радостное ожидание.
И сказал ему Лупицин, ворочая немеющим языком:
– Фритигерн, дукс мой! Не пугай меня. Ты же пьян, как свинья.
Фритигерн действительно был пьян. И радостен, и яростен. Ему смеяться хотелось.
А Лупицин слабо заплакал, как обманутое дитя.
В триклиний четверо легионеров ворвались, к готским вождям бросились. Фритигерн сопротивляться не стал, дал себя за руки взять. Только крикнул во все горло:
– Ну, убейте меня! Увидите, что будет!
Солдаты лупициновой когорты очень быстро сообразили – что именно будет. Убрали руки.
Фритигерн брезгливо поежился, плечи потер. Алавиву кивнул. И к выходу побежали оба, оттеснив римлян и опрокинув в коридоре какого-то холуя с подносом.
Увидел Фритигерн убитых дружинников и побелел. Двое их только и остались в живых. Алавив к ним на помощь бросился. Фритигерн же завопил, как резаный. Сам не понимал, что кричит, лишь бы на него внимание обратили и остановили битву.
И действительно, услышали и оружие опустили. Алавив дрожал с головы до ног, готовый разрыдаться, как будто от женщины его в неурочную минуту оторвали.
Торопясь и путая ромейские слова, сказал Фритигерн:
– Вас убьют наши вези – те, что за стеной. Я остановлю их. Дайте нам уйти.
Поразмыслив, ромеи согласились. И вместе двинулись к воротам, бок о бок, только что сражавшиеся друг с другом враги, и одинаково разило от них потом и кровью.
Только за ворота с вождями везеготов не вышли легионеры. Остановились. А четверо вези дальше пошли.
Заорали готы от радости при виде князей. Фритигерн мгновенно выхватил взглядом в толпе римские доспехи – первая добыча на ромейской земле. И поклялся в душе Фритигерн: не последняя.
Вождям подвели коней; и умчались, подняв тучу пыли, от стен Маркианополя вези со своими вождями. Оседала та пыль и вместе с тем ложилось дурное предчувствие на ромейские души.
Вечером Алавив сказал Фритигерну:
– Я боялся, что они нас заложниками задержат.
Помолчав, признался Фритигерн:
– Я тоже.
И видно было в свете угасающего костра, что князь улыбается.
* * *
Развернув боевые стяги, принялись вези шарить по окрестностям Маркианополя. Обожрали всех, до кого дотянулись, не разбирая: и римских колонистов, и греческих поселенцев, и местных даков и мезов, давно утративших былую воинственность.
Долгий кровавый след протянулся за Фритигерном, пока гулял вокруг неприветливого городишки. Разом ульфилины наставления позабылись; поросло быльем общее желание мирно сесть на ромейской земле и растить пшеницу.
Лупицин спешно войска собирал. К Максимовой когорте добавил еще гарнизон Одессоса, раздел комит город. Пытался у Эквиция одолжить центурию-другую, но Эквиций отказал наотрез. Сам кашу заварил, сам и расхлебывай; а я тебе своих солдат не дам.
Максим же, вместо того, чтобы врага отражать, проявил безволие и запил.
Выступили из города в конце злосчастной весны. По распаханным полям протопали и на юг двинулись – защитники области, последняя надежда оборонить имущество и домы от грабителей. К вечеру заняли удачную позицию, по выбору Лупицина, – на склоне холма. Выставили караулы; организовали костер. Лупицин ролью полководца не на шутку увлекся; переходил от солдата к солдату, всех отечески распекал, головою качал и всячески бранил проклятых разбойников-вези.
Искать же врага долго не пришлось. Фритигерн отряду лупицинову окопаться не дал. Выскочили из-за холмов везеготы, точно из-под земли; конями разметали палатки римского лагеря и костры; после солдат стали с коней мечами рубить. Слабое сопротивление, какое те сумели оказать, даже и сопротивлением-то не назовешь. Почти все полегли.
Лупицин же, выказав недюжинную смекалку и решительность, еще в самом начале битвы вскочил на коня и умчался в сторону города. Исчез во мраке, только его и видели.
Побросал Фритигерн в костер римские сигна. Победители снимали с убитых доспехи. Всю ночь гремели, спать мешали. Ибо весьма ценили домовитые и хозяйственные вези добротные вещи. Мечи у ромеев дрянь, щиты больно тяжелы, таскать упаришься, но вот кирасы…
Для вези это хороший день был. И предвещал он еще лучшие.
* * *
Утро настало мирное, ласковое и уже к полудню жару обещало нешуточную. Роса блестела на остывших лицах мертвецов, на разбросанном повсюду оружии, на густой траве.
Между тел павших пробирался человек. Несмотря на жару, был он одет в римский дорожный плащ с капюшоном и широкими рукавами. Шел не спеша и все-таки довольно быстро. Это был Ульфила.
За ним, поминутно оступаясь, бежал Меркурин – золотистые волосы взъерошены, взгляд со сна ошеломленный: вскочил, не успев проснуться, и в происходящем мало что соображал.
Наконец догнал, схватил за руку, остановил.
Стоят вдвоем среди павших лицом к лицу. Молодой тяжело дышит, старик будто и не дышит вовсе. Впереди холмы, позади фритигернов лагерь. Над головой небо лучезарное. И тихо вокруг, как будто все люди на свете оглохли.
Ульфила выдернул руку.
– Ты уходишь? – задыхаясь, спросил Меркурин. – Один? Куда ты?
– Не знаю.
Никогда прежде не видел Меркурин его таким. Конечно, случалось Ульфиле и раздражаться и гневаться. Мог и прикрикнуть. Но ни разу не помнил епископа злым. Сейчас же Ульфилу трясло от ненависти. Только со стороны и казался застывшим; на самом же деле каждая жилка содрогалась в нем.
И в страхе отступил Меркурин.
Ульфила скрипнул зубами. Сказал на языке своего детства – по-гречески, со смешным каппадокийским выговором:
– Все, что я сделал здесь, – напрасный труд. Я опозорил себя.
И голову опустил.
– Что? – переспросил Меркурин. Он не понял. Но пусть бы только говорил Ульфила, пусть бы не молчал.
– Все было напрасно, – повторил Ульфила по-латыни.
– Почему? – спросил Меркурин. Он растерялся.
Не то чтобы Меркурин всегда мог ясно понимать своего епископа – да и кто решится судить побуждения и поступки Ульфилы? – но во всем, что делал и говорил Ульфила виден был внятный каждому смысл.
Сейчас же Ульфила неожиданно предстал непостижимым. Меркурин угадывал боль, которая рвала его сердце на части, но не мог назвать ее по имени.
– Всю жизнь ты провел среди воинов, – осторожно заговорил Меркурин. – Что так задело тебя сегодня? Разве внове тебе видеть их поступки?
Внезапно Ульфила упал на колени. Меркурин отшатнулся, прижал ладонь ко рту, чтобы не ахнуть.
– Прости меня, – сказал Ульфила глухо, как из-под воды. – Кроме тебя, нет здесь христиан, и некому выслушать меня.
Меркурин, не стыдясь, разревелся.
Как будто и не видел Ульфила этих слез. Заговорил через силу, будто в гору поднимался с тяжелой ношей:
– Возгордился я выше всякой меры, когда позволил себе считать, будто обратил в истинную веру целое большое племя. Вот стою во прахе среди трупов, и спешу уйти, пока они не распухнут от жары. Мои дети сделали это. Как же глуп, как самонадеян я был, думая, что они послушают моих слов.
Заливаясь слезами и шумно всхлипывая, Меркурин схватил его за плечи и потащил, стараясь поставить на ноги, но не смог. Повалился головой Ульфиле на колени. Несколько минут Ульфила смотрел на содрогающуюся от рыданий спину своего ученика, после вздохнул и положил на нее ладонь.
– Ох, – вымолвил он совсем тихо. – Видать, на то и поставлен епископом, чтобы не на кого было перекладывать с души тяжесть. Ведь ты не можешь простить меня, Меркурин?
– Не за что тебя прощать, – пробубнил Меркурин, убитый горем.
Еще раз вздохнул Ульфила, встал, помог подняться парню. Привычно высморкал ему нос, как делал еще в те дни, когда тот был ребенком. Теперь епископ был строг и печален, непонятная его ярость исчезла.
– Напрасно я говорил с тобой так, – сказал он. – Эту боль я должен был нести один.