тех дохлых свиней, они вас не замарают, не бойся, главное, вы их там не
роняйте: мясо - штука подлая. Уронишь - завоняет.
молчаливо здесь же под потолком, без перебоя румянилась и чавкала на
булыжной, без дыма и огня, плитке. Покуда она жарилась, этот Глебыч успевал
от запахов разомлеть - потому, поев кусок, отмахивал тесаком и бросал на
сковородку еще кусище, не боясь никакой заразы, а когда отработали, с
последней сковородки раздал и каждому по куску, похожему на ломоть хлеба.
Офицерик, верно, брезговал, но злился, глядя на жаренку и как стали они
есть. Глебыч отдыхал и подбадривал:
прячьтесь, хрена лысого он найдет... А ты сиди, скажешь, мимо проходил... -
И крикнул парадно наверх: - Товарищ полковник, это продукты я выгружал!
комполка. Офицерик подлез ближе и слушал. Они ж скукожились за свисавшими до
пола шубами свиных туш, покуда не сказали вылезать на свет.
командире, не тужили! - спустился Глебыч и отводил душу. - Этот орет, орет,
а продуктов не берет. Не понимаю, порядков ему подавай, чтоб говно блестело!
осмелел офицерик. - Мы-то как будем? Я обожду, потемней загляну, а ты уж
меня не обидь, Глебыч.
бегать, выпрашивать.
одного... Эти вон чего болеют?
доложил с ухмылкой офицерик. - А гляди-ка, работают, как живые. Ты к нашему
подбеги, может, он порадеет, тогда бери любого, а то ушлют, на хрен, в роты,
людей-то в ротах нету.
попасть! - рассмешился кладовщик. - Да кто ж его будет спрашивать, куда он
хочет!
вскинулся, вопил:
сказать, тебе ж для всех нас надо было говорить, что мы все хотим, ты ж
слышал, у них же людей нету, чтоб он нас всех взял!
драку и бесился хилый Ребров. Он замолк сам собой, выдохся. А который на
трубе умел, третий из них, вечерком сорвался, рискнул: прознал от здешних,
что водится в полку этом музычка, где они сидят с трубами, в клубе, и сбежал
в клуб. И тоже не вернулся больше, улетучился.
какой никогда в жизни Матюшин не видал. Он понимал, что увозят их навсегда,
и стерпеть не мог Реброва, его опостылевшей рожи. Сбылось его хотение,
вечное, подлое, - быть вместе. Ребров же сам был убит, что увозят их вместе,
навсегда. У машины покуривали усталые солдат и начальник.
отлепляя въедливых глазок от Матюшина.
остегнул добрый начальник. - Ну, залазьте в автомобиль, поехали. Зэков
сгрузили, прокатимся с ветерком. Курево имеется, ну, лады, курите, только
окурки в фортку. Водила у нас строгий, в салоне не сорить. А дома уж
поговорим по душам. У нас хорошо, ребятки, как на природе.
Весь кузов отнимали две разделенные перемычкой клетки, запертые на замки, в
которых таилось что-то гулкое, живое. Тьма их парила болью, голодом. Шибало
не вонью, а духом прелым, землистым, будто из теплички. Солдат задраил за
ними дверку, ушел. Слышно было, как гремят ворота, - машина выехала, стало
кузов шатать, он заскрежетал, клетки стали стеклянисто дребезжать. Ребров
молчал затравленно в своем углу. Матюшин подлез к фортке, вдохнул свежего
ветерка. Их кружили по городу, но скоро заехали в хмурую, промозглую степь,
потащили волоком.
Матюшин. - Тебе на все деньги сказал купить, я ж угощал, а ты на сдачу
позарился, сбегал, подешевле взял вина...
мелькнул в оконце обрубок станции, дыхнуло копотью железной дороги, проплыла
щербатая доска то ли домов, то ли сараюх - было не проглядеть в сырой дымной
вате воздуха. Спустя минуту заглохли в тишине. Солдат распахнул дверку, сам
стоял по боку, как привык, свешивая с руки автомат. Вылезли у опрятной
казармы, похожей на жилой дом. Кругом не было огорожено - дырчатый заборчик
стелился, что и степь, позарос травой. А прямо глядеть - рукой подать,
метров через триста, будто б латая дыру в небе, возвышалась и ширилась
грязно-белая глухая стена. На верхушках ее голых торчали скворечники - и
виднелись птенцами часовые. Часовые, верно, уследили с высоты, как въехала
во двор машина и высадили двух неизвестных людей, - они махали руками,
покрикивали надрывно. Слышно было дальний гудок станции, дальше той великой
стены горбатились в степи крыши поселка. Из домовитой казармы выскочила
навстречу и обступила прибывших теплая семейка солдат. Все на одно лицо, они
глазели на Матюшина и разноцветно смеялись, загораясь огоньками глаз:
братан!
Там услышал Матюшин впервые слово "кусок", когда вошедший солдат спросил,
где кусок. Оказалось, что это слово обозначает старшину. Старшиной был
добрый начальник, пожилой седовласый человек, увозивший их в каталажке из
Караганды. Он сидел в другом помещении, настежь распахнутой канцелярии, и
уснул истуканом у себя за столом. Пугало малолюдье. Все, кто был, коротали
время до отбоя в бытовке. Говорили только из прошлого, каждый с охотой
вспоминал. Запомнилась фамилия одного из этих солдат, Дыбенко, и рассказ, то
ли его, то ли другого, про изнасилование в каком-то городе девушки. Дыбенко
этот восседал в середине и был душой семейки, правил в ней от души. Он сидел
полуголый за шитьем, дородный и громоздкий. Штаны ж ему гладил юркий рыжий
солдат, с которым разговаривал он как с ровней, показывая остальным, будто
не унижает его, а уваживает. Кроме непонятных возгласов по приезде,
прибывших в роту обмалчивали. Старался подлезть в ихние разговорцы Ребров,
но его молчком слушали да прятали глаза, будто б не верили. А было нечем
подшиваться, бриться. Сидели без ниток да иголки, хоть умирай с щетиной,
неподшитым воротом или проси. Солдаты утекали из бытовки, и заговорил
Дыбенко. Поворотился с ленцой к Матюшину, кивнул на открытое плечо, где
углядел наколку, спросил:
опротивело в этой пустоте и что его разглядывают.
У нас узоров таких не носят, ты пойми, какое хоть имя у тебя человеческое?
не ложи. Тута зона, за язык у нас отвечают. Сказал - считай, сделал, жизни
лишил или того... лишился.
бритвенный станок, но сказал обычно, больше не зная за собой вины:
умирай. Взаймы взял, знай, какая у меня расплата.
ему ответ такой, что пустился он бродить по казарме, выпрашивать у солдат.
Спальня была и не казармой, а залой. Коек пустовало видимо-невидимо. Спали,
на какой хотели и где хотели, но Матюшин уже узнал, что пустуют койки тех,
кто отбывает сутки в карауле на зоне. Завтра на зону уйдут эти, только и
переглянувшись с другими. Занял он закут и койку соседскую с Дыбенкой - тот
позвал его и в темноте вдоволь расспрашивал да рассказывал весело про себя.
Оказался он годовалым сержантом из полка, откуда его разжаловали и сослали
за то, что, будучи пьяным, где-то на чердаке он кинул в портрет Брежнева
макароны, которыми закусывали... Когда уморился Дыбенко, стал засыпать,
Матюшин вспомнил и чуть успел спросить про те выкрики, отчего кричали ему в
лицо про какого-то Карповича.
появился офицер. Он мало чем отличался по виду от всякого офицера, какие они
бывают. Проходил мимо солдат, близко себя к ним не подпуская, брезговал.