голову морочат. Записку Макгенри возьмет с собой на встречу с Милой и
передаст ей, чтобы Миле стало ясно, из-за чего весь сыр-бор разгорелся.
На посла советские прыгать и вырывать записку не станут..." Я говорю:
"А на Милу?" -- "И на Милу не станут, потому что это будет чересчур уж
нахально". Я говорю: "Ладно, будем надеяться..." Мы составили эту
записку в чрезвычайно внятных и, так сказать, приватных выражениях.
Отдали ее Шеллу, тот записку Годунова передал Макгенри. Проходит время.
Шелл входит: "Она сказала -- "нет". Мы все раздавлены. Собираем свои
манатки, тут я говорю: "Да, а как она отреагировала на записку?" Ответ
Шелла был: "Записка осталась в кармане у Макгенри... Он ее не
передал..." Я чуть было не заревел. По-моему, даже заревел. Годунову
пришлось меня урезонивать. Такое больно вспоминать. Все это прошло
чересчур близко к сердцу. Ведь я был -- как бы это сказать -- устами,
которыми Годунов глаголил. Не просто рупором. В конце концов, у меня
тоже в голове что-то происходило. Что-то я соображал, пытался объяснить
американцам. Сильное нервное напряжение. Усталость. Вот я и сорвался.
[Волков:]
многое в этой истории остается для меня загадочным. Я имею в виду
психологическую сторону. И ту скрытую драму, которая разыгралась между
Годуновым и его женой -- в отличие от всем видимой политической
конфронтации между сверхдержавами...
[Бродский:]
Саше. Они были женаты семь лет. И когда семь лет совместной жизни идут
псу под хвост исключительно из-за политических соображений -- об этом
невыносимо даже думать.
[Волков:]
бы сделать выбор в нормальной обстановке?
[Бродский:]
следующий день после своего побега -- что они обсуждали такую
возможность неоднократно. Тем не менее в последние дни в Нью-Йорке она
не выразила готовности; хотя в другом случае она такую готовность,
видимо, выражала. Мне кажется, это нормальная супружеская история,
когда сегодня ты говоришь "нет", потому что знаешь, что завтра скажешь
"да". Или наоборот. Думаю, что и у Саши в голове не было полной
ясности. Потому что, пока ты в самом деле не бежишь, непонятно, о чем и
речь идет. Продумать все до деталей Саша просто не мог. Да детали эти и
вообразить себе невозможно! Видимо, он исходил из предположения, что
все как-нибудь образуется. Годунов догадывался, что после Нью-Йорка его
собираются отправлять обратно в Москву. Он понял, что времени нет. Что
разговоры с Милой будут длиться бесконечно. Он, может быть, ее и
уговорил бы в конце концов, но момент был бы потерян. Потому что одно
дело -- строить планы побега в Советском Союзе, а другое -- в городе
Нью-Йорке. Вот Саша и решил выполнить по крайней мере одну часть плана,
главную для него. Потому что для него главное было -- самореализация в
качестве артиста. Все-таки Годунов был в первую очередь -- артист, а уж
потом -- муж. Думаю, для всякого художника главное -- это то, что ты
делаешь, а не то, как ты при этом главном живешь. Женщина, когда надо
выбирать между известным и неизвестным,-- предпочитает известное.
Отбросим романтическую, эмоциональную сторону, которая могла бы
побудить Милу остаться. С практической точки зрения, чисто
профессионально, ход рассуждений Милы мог быть таков. Годунов звезда.
Ей, по качеству ее таланта, особой малины не предвиделось. Она была на
семь лет старше Годунова. У Саши, если к нему придет успех на Западе,
не останется никаких -- если мы опять-таки отбросим романтические
чувства -- сдерживающих обстоятельств. Поэтому Мила вполне могла
предположить, что ее жизнь на Западе обернется не самым счастливым
образом. Ее итоговое решение зависело бы от степени привязанности к
Годунову. Но в том контексте, который возник в аэропорту Кеннеди,
привязанность и прочие романтические эмоции отступили на задний план, а
на первый план выступил страх. Саша, при всем напряжении, при всей
необычности и ненормальности ситуации, был в человеческом окружении,
среди людей, ему сочувствовавших. Для него любовь к жене не отступила
на задний план. Наоборот, все прочее отступило. У Милы произошел,
видимо, обратный процесс. Если бы она и хотела сказать советскому
начальнику, что остается, то не смогла бы. Просто не смогла!
Американцам не вообразить тот психологический нажим, ту волну, которая
в такие моменты обрушивается на человека... Из аэропорта мы
возвращались в чрезвычайно подавленном настроении. На другой день была
объявлена пресс-конференция. В эту ночь мы спали всего два или три
часа. Потому что нас пытались заставить отказаться от этой
пресс-конференции. До сих пор не могу понять, почему. Мне аргументы
американцев, нас уговаривавших, казались полным вздором. Но давление
было такое, которому я никогда в жизни -- даже на допросах в КГБ -- не
подвергался... Тем не менее Саша выстоял. На пресс-конференции (на
которую собралось человек триста репортеров) он давал чрезвычайно
внятные ответы. Это было впечатляющее зрелище. Не только
пресс-конференция, но все поведение Годунова в эти дни. Потому что я
увидел человека, который расцветает в кризисных ситуациях. И это стало
для меня довольно-таки памятным переживанием...
[Волков:]
процесса адаптации метрополией русской зарубежной культуры. Шаляпин,
Рахманинов или Бунин были частично адаптированы довольно давно, то есть
они пребывали в ранге классиков, хотя и ущербных, еще тогда, когда мы
жили в Союзе. Затем пришла очередь Стравинского и Дягилева. Постепенно
из страшного бяки превратился в хорошего человека Марк Шагал. То же
произошло с Джорджем Баланчиным. Наконец, дело дошло до Набокова и
поэтов "парижской ноты". Напечатали даже живых эмигрантов, среди них --
Бродского и Солженицына. Теперь начинается повторный процесс адаптации
-- более полной, более благожелательной и объективной -- тех же
эмигрантских классиков: Шаляпина, Рахманинова, Бунина, Стравинского...
[Бродский:]
-- Господи, куда дальше ехать...
[Волков:]
ценности, пусть даже обкорнанной и вырванной из контекста, есть
все-таки более плюс, чем минус.
[Бродский:]
Питере, я бы занял более максималистскую позицию. И когда я говорю --
"в общем, да", то говорю это не потому, что действительно так считаю, а
потому, что мне уже неохота спорить. На самом-то деле я как раз с этим
не согласен. Когда я вижу, как в метрополии препарируют эмигрантскую
культуру, эмигрантское искусство, когда я листаю обкорнанные публикации
или узнаю о какой-то выборочной выставке... То есть, может быть, в
отношении живописи, изобразительного искусства такой подход и приносит
какие-то плоды, но для литературы -- нет. Конечно, можно по какому-то
куску материала восстановить или, еще лучше, вообразить массу всего
остального -- того, что могло предшествовать появлению, скажем, этой
дикции и так далее. И, конечно, чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не
плакало. Но в общем-то мне подобное отношение не очень нравится.
Разумеется, мне не очень нравится и, так сказать, обратный вариант
этого моего максимализма. Например, я еще по Ленинграду помню поколение
людей, душевный базис которых, главное их "я" зиждилось на том, скажем,
что где-то существует Матисс, который в Союзе запрещен. И когда Матисса
разрешили, то на территории его легенды произошел колоссальный крах. Я
такие происшествия прекрасно помню. Но мне, в общем, больше все-таки
нравится ситуация "или-или". Я именно подобную ситуацию всегда
предпочитал -- и не только в искусстве, но и в политике, и в жизни.
Вот, например, эта история с Польшей, да? Конечно, замечательно, что
советские туда не вторгаются. И для поляков это хорошо. Но хорошо ли
это для России? Я не уверен, хотя и грех, конечно, говорить так, да?
Потому что это советское невмешательство свидетельствует о том, что
имперское мышление становится более утонченным, более гибким. Что
естественно предполагает увеличение жизнеспособности империи. И, с
одной стороны, я невероятно рад за поляков, но с другой -- для России
это не очень хороший симптом. И если вернуться к разговору об
искусстве, то, конечно, прелестно, что разрешают Стравинского, и Шагал
с Баланчиным уже хорошие люди. Но это также означает, что империя в
состоянии позволить себе определенную гибкость. В каком-то смысле это
не уступка, а признак самоуверенности, жизнеспособности империи. И
вместо того, чтобы радоваться по этому поводу, следовало бы, в общем,
призадуматься... И предпринять какие-то следующие шаги.
[Волков:]
здесь записки Лидии Корнеевны Чуковской об Ахматовой. Я их воспринимаю