начала почти каждого моего видения, - я узнал то очередное и тягостное
воплощение, которого я стал жертвой. Я увидел себя старой женщиной с дряблым
и усталым телом нездоровой белизны. В душной комнате, куда через маленькое
окно, выходившее в узкий и темный двор, теплыми летними волнами вливалась
тяжелая вонь нищенского квартала, это одряхлевшее тело, по бокам которого
свисали длинные и толстые груди и которого живот закрывал жировой складкой
начало таких же толстых ног, с неправильными и черными ногтями пальцев,
лежало на серо-белой и влажной от пота простыне. Рядом с ним спал, закинув
голову с тугими и частыми завитками черных волос, оскалив по-собачьи, в
тяжелом сне, белые зубы, мальчишка-араб, спина и плечи которого были покрыты
прыщами.
постепенно терялась в полутьме, - и я вновь находил себя на моей узкой
кровати. в моей комнате с высоким окном над тихой улицей Латинского
квартала. Утром, когда я проснулся и потом опять закрыл глаза, я увидел - на
этот раз совершенно отчетливо со стороны, - что араба уже не было в комнате
и в кровати оставался только труп старухи и запекшаяся кровь от страшной
раны на шее. Больше я ее не видел, она исчезла навсегда. Но это было,
несомненно, самое отвратительное ощущение, которое я испытал за всю мою
жизнь, - ощущение этого старого тела, жирного и дряблого и в этой
мучительной мускульной несостоятельности.
русского нищего, так отчетливо и неподвижно запечатлевшегося в моей памяти,
- черная, порванная шляпа, щетина на лице, разваливающиеся башмаки, и это
удивительное то ли пальто, то ли нечто похожее на пиджак, - прошло около
двух лет. Это были длительные, почти бесконечные годы моей жизни,
наполненные безмолвным роем бредовых видений, в которых скрещивались
коридоры, ведущие неизвестно куда, вертикальные колодцы, похожие на узкие
пропасти, экзотические деревья и далекое побережье южного моря, черные реки,
текущие во сне, и непрерывная смена разных людей, то мужчин, то женщин,
смысл появления которых неизменно ускользал от моего понимания, но которые
были неотделимы от моего собственного существования. И почти каждый день я
ощущал эту отвлеченную душевную усталость, которая была результатом
многообразного и неотступного безумия, странным образом не задевавшего ни
моего здоровья, ни моих способностей и не мешавшего мне сдавать в свое время
очередной экзамен или отчетливо запоминать последовательность
университетских лекций. Иногда вдруг этот бесшумный поток прекращался без
того, чтобы какой бы то ни было признак указывал мне, что это вот-вот
случится; и тогда я жил беспечно и бездумно, с наслаждением вбирая в себя
зимний и влажный воздух парижской улицы и ощущая с животной силой восприятия
вкус мяса, которое я ел в ресторане, разрывая жадными зубами его сочные
куски.
Montparnasse, пил кофе и читал газету. Позади меня уверенный мужской голос
сказал, заканчивая, по-видимому - судя по финальной интонации, - какой-то
период, которого я не слышал:
утверждать.
голоса. Но человек, которого я увидел, был мне совершенно неизвестен. Я
быстро осмотрел его: на нем было плотное пальто, крахмальный воротничок,
темно-красный галстук, синий костюм, золотые часы-браслет на руке. Он был в
очках, перед ним лежала книга. Рядом с ним сидела блондинка лет тридцати,
художница, которую я несколько раз встречал у каких-то знакомых; она курила
папиросу и невнимательно, казалось, слушала его. Затем он закрыл книгу, снял
очки, - он был, вероятно, дальнозорок, - и я увидел его глаза. И тогда, не
веря самому себе, я узнал человека, которому я дал десять франков в
Люксембургском саду. Но я мог его узнать только по глазам и по голосу, так
как в остальном между этим господином в кафе и тем оборванцем, который два
года тому назад подошел ко мне и попросил денег, не было решительно ничего
общего. Я никогда не думал, что платье может так изменить человека. В его
превращении было нечто неестественное и неправдоподобное. Это было какое-то
обратное движение времени, казавшееся совершенно фантастическим. Два года
тому назад этот человек существовал только как напоминание, теперь это
напоминание почти чудесным образом вернулось к тому, кто ему некогда
предшествовал и чье исчезновение должно было быть безвозвратным. Я не мог
прийти в себя от искреннего изумления.
приветствия и прощания одновременно. Тогда я подошел к его столику и сказал:
встречаться.
делает честь вашей памяти. Вы первый из всех, с кем я был знаком в прежнее
время и кто меня узнал. Вы говорите, что мы с вами встречались? Это
совершенно верно. Это было в тот период времени, когда я жил в трущобе, на
улице Simon le Franc.
что чудес на свете не бывает.
начинаю в этом сомневаться.
аспект вещей. Строить на этом какие-либо утверждения можно только, заранее
допустив совершенную произвольность. Через пять минут причины моей
метаморфозы будут вам казаться абсолютно естественными.
именно с ним произошло, и в этом действительно не было ничего чудесного. В
одном из балтийских государств, - он не сказал, котором, - жил его старший
брат, сохранивший после революции довольно крупное состояние. По словам
моего собеседника, это был жестокий и скупой человек, остро и заранее
ненавидевший всех, кто мог или мог бы обратиться к нему с просьбой о
деньгах. Он был одинок, и наследников у него не было. Некоторое время тому
назад он утонул, купаясь в море, и наследство досталось его брату, которого
в Париже на улице Simon le Franc разыскал адвокат. После того как были
выполнены формальности, он получил состояние, оценивавшееся во много сот
тысяч франков. Тогда он снял квартиру на улице Молитор и жил там теперь
один, проводя время, как он сказал, в чтении и приятном бездействии. Он
пригласил меня как-нибудь зайти к нему без предупреждения, в такие-то или
такие-то часы. Если я хотел уже наверное застать его дома, я мог бы
предварительно позвонить по телефону. На этом мы с ним расстались. Я еще
оставался в кафе, а он ушел, и я опять, как два года тому назад, смотрел ему
вслед. Был холодный, в отличие от прошлогоднего, апрельский день. Он шел по
широкому проходу между столиками и медленно исчезал в мягком электрическом
свете, в новом тугом пальто и новой шляпе, и теперь уверенность его походки
не могла бы никому показаться неуместной, даже мне, которого она так
поразила при нашей первой встрече.
потом в этом бесформенном движении мыслей стали появляться более
определенные очертания, и я начал вспоминать, что было в это же время два
года тому назад. Теперь было холодно, тогда было тепло, и тогда я так же
остался сидеть на скамейке Люксембургского сада, как теперь в кафе после
ухода этого человека. Но тогда я читал Карамзина: и тотчас же, забывая
прочитанную страницу, я все возвращался к размышлениям об особенностях
девятнадцатого столетия и о резком его отличии от двадцатого. Я думал даже о
разнице политических режимов, - мысль, вообще говоря, занимавшая мое
внимание чрезвычайно редко, - и мне казалось, что девятнадцатый век не знал
тех варварских и насильственных форм государственности, которые были
характерны для истории некоторых стран именно в двадцатом столетии. Я
вспоминал теории Дюркгейма об "общественном принуждении", contrainte
sociale, и опять, отвлекаясь от университетского курса, переходил к
суждениям более общего и более спорного порядка. Я думал, что глупость
государственного насилия должна казаться современникам гораздо более
очевидной, чем так называемым будущим историкам, которым должна быть
непонятна именно личная тягостность этого гнета, соединенная с отчетливым
пониманием его абсурдности. Я думал еще, что государственная этика,
доведенная до ее логического пароксизма, - как кульминационный пункт
какого-то коллективного бреда, - неизбежно приводит к почти уголовной
концепции власти, и в такие периоды истории власть действительно принадлежит
невежественным преступникам и фанатикам, тиранам и сумасшедшим; иногда они
кончают жизнь на виселице или гильотине, иногда умирают своей смертью и их
гроб провожают безмолвные проклятия тех, кто имел несчастье и позор быть их
подданными. Я думал еще о Великом Инквизиторе, и о трагической судьбе его
автора, и о том, что личная, даже иллюзорная свобода может оказаться, в
сущности, отрицательной ценностью, смысл и значение которой нередко остаются
неизвестными, потому что в ней заключены, с предельно неустойчивым
равновесием, начала противоположных движений.
незначительными по сравнению с эгоистическими соображениями о моей личной
судьбе, призрачная неверность которой не переставала занимать мое внимание,
тем более что моя сегодняшняя встреча совпала по времени с концом этого
счастливого периода существования, в котором я тогда находился, и
блаженность - я не мог найти другого слова - которого заключалась в том, что
я жил эти недели, не видя снов и не думая ни о чем.
как всегда, и потому особенно тягостное. Оно усилилось через день и затем не
покидало меня больше. Мне стало казаться, что мне угрожает какая-то
опасность, столь же неопределенная, сколь непонятная. Если бы я не привык
давно к неотступности этого призрачного мира, который так неизменно следовал
за мной, я бы, может быть, стал бояться, что у меня начинается мания