совсем мальчишка с круглыми розовыми щеками, анестезиолог, рыжая, слишком
ярко накрашенная женщина, длинный, сухопарый офтальмолог, молодой, но лысый
хирург и еще, конечно, больничный священник целомудренного вида, который
словно извинялся перед всеми за то, что живет на свете. У меня не было
никакого желания. общаться с ними. Никогда не любила тесного кружка
интернов и медперсонала, сплоченного духом соперничества да
привилегированным положением по отношению к массе страждущих. Врачами
становятся не затем, чтобы приносить людям облегчение, а из желания
помучить их на законном основании, наказать за их немощи. Мне претили дух
ординаторской, похотливость иных докторов, подогретая близким соседством
смерти. Я не хотела слушать пикантных откровений медсестер, вернувшихся из
отпуска, не хотела знать глупых интрижек, что завязываются здесь долгими
ночами. Я заранее презирала их всех, опасаясь, что они сочтут меня
некомпетентной. Что такое презрение? Это боязнь оказаться хуже других и,
как результат, предвзятость в оценках: их мнение о тебе ты как бы отсылаешь
им авансом. Три ночи мне предстояло существовать в постоянной нестыковке: я
имею в виду ничтожность моих терзаний рядом с чужой бедой. Я так погрязла в
собственных проблемах, что была к ней глуха. Мне хотелось по возможности
свести к минимуму общение с людьми: пусть меня оставят в покое, я укроюсь в
тихой гавани среди всеобщего разброда.
отпусков, шли реставрационные работы, и мне не хватило места на этаже,
отведенном интернам; да, строго говоря, мне вообще не полагалось
самостоятельно нести дежурство - образования не хватало. Диссертацию по
психиатрии я только что начала. Я была отступлением от устава. Мне выделили
в противоположном крыле здания, на пятом этаже, клетушку с койкой,
туалетом, зеркалом, стенным шкафом, запертым на висячий замок, и старым
продавленным креслом. Крошечное круглое оконце глядело на башни собора
Парижской Богоматери. На карнизе прямо над моей каморкой ворковали,
встряхиваясь, голуби. Я переоделась, разглядывая в зеркале свои широкие
плечи, которые Фердинанду нравилось покусывать, мускулистые ноги, маленькие
груди, не набухающие даже во время месячных, смуглую кожу, где-то потемнее,
где-то посветлее, и плоский живот, который никогда не подарит жизнь: по
приговору врачей, я бесплодна.
выражается Фердинанд, терракота с примесями, растение, пустившее корни по
обе стороны Средиземного моря. Я не лишена привлекательности, но много ли
толку в красоте, если она не может застраховать от общей злой участи? Меня,
вот такую, как в зеркале, оценивают чужие глаза, и я никогда не знаю,
выдержала ли экзамен или провалилась. Со временем все это состарится, и ни
уход, ни гимнастика, ни строгая диета не помогут: кожа обвиснет, мышцы
станут дряблыми. Впадины, пустоты изменят мой анатомический рельеф. Бывают
дни, когда собственное тело тяготит меня, кажется неподъемной, к тому же
скоропортящейся ношей. И тогда содержать его в чистоте, питать, ухаживать
за ним выше моих сил. А иногда выматывают, словно крадут меня у меня самой,
взгляды мужчин. Мне осточертела взыскательность Фердинанда, который все
требовал совершенства: для него я никогда не бываю достаточно эффектной, а
для коллег по работе я эффектна чересчур. Он отсылает меня к недостижимым
канонам, а те порицают за фривольность. Люби он меня больше, не хотел бы,
чтоб я была красивой и только красивой! В конце концов, имею я право не
круглые сутки быть привлекательной? Хочется перерывов на прозу, на
обыденность. Сколько моих подруг живут как в аду из-за нескольких лишних
граммов. Вообще-то я с детства мечтала быть бабушкой, перескочив через
зрелые годы. Мне бы хотелось смотреть свою жизнь с конца, знать результаты
поступков, прежде чем совершать их. Хочу быть старой, чтобы больше не надо
было делать выбор. Вечер выдался долгий, тоскливый, полно ложных вызовов и
попыток самоубийства. Я была на своем посту, как капитан на мостике. В том
же корпусе помещалась медико-юридическая служба, тоже относившаяся к моей
компетенции, туда поступали мелкие воришки, нелегалы, по большей части
марокканцы и африканцы, и мельтешня арестованных и стражей настраивала на
тюремный лад. Я поняла наконец, за что не люблю остров Сите: на этом клочке
земли расположились впритык друг к другу собор Парижской Богоматери,
Отель-Дье и префектура полиции - союз сутаны, белого халата и дубинки;
зловещее трио не могут заглушить даже беспечные туристы. Я с тревогой
вглядывалась в незнакомые лица вновь прибывавших и особенно боялась
агрессивных подростков, таких, знаете, что выплевывают слова точно пули,
ходят враскачку и выглядят так, будто выскочили из клипа в стиле рэп. Мне
было страшно ставить диагноз сходу, без полного набора симптомов: как бы не
раздуть легкое недомогание, не проглядеть тяжелый случай. Белый халат,
конечно, прибавляет авторитета, но это лишь фикция: мне не хватало апломба,
я была то безапелляционна, то неуверенна и никак не могла найти верный тон.
По правилом, мне надлежало выслушать пациента и решить после беглого
осмотра, оставить его в больнице или направить в другую клинику по месту
жительства. Мы были всего лишь перевалочно-сортировочным пунктом. Еще
полагалось все записывать в карту, и я должна была сочетать
проницательностъ медицинского светила со сжатостью полицейского протокола.
Я щедрой рукой раздавала яркие, как конфетки, капсулы из запасов в аптечном
шкафу, чтобы унять беспокойных. Пациенты по большей части были не больны, а
просто выбиты из колеи и пришли за моральной поддержкой: им только и надо
было, чтобы их кто-то выслушал, как-то утешил. Помню, на первой своей
практике я принимала так близко к сердцу все, что они рассказывали, что
даже могла всплакнуть над их бедами. Некоторые находили удовольствие в
самоуничижении, но большинство являлось в Отель-Дье, чтобы их избавили от
них самих, чтобы кто-то взял их на свою ответственность, - так отсидевшие
срок, едва выйдя из тюрьмы вновь идут на преступление, потому что свобода
повергает их в ужас. Порой я чувствовала почти осязаемую враждебность,
подспудную агрессию. Иные норовили обнажить свое хозяйство, приходилось на
них прикрикивать, чтобы спрятали. Кое-кого я жалела: например, клошар по
имени Антуан, сын разорившихся фермеров из провинции, плакался мне, что не
любит ни вина, ни пива, потому как с детства приучен к чаю с печеньем.
Слишком грязный для чистой публики и слишком хорошо воспитанный для улицы,
он чувствовал себя изгоем среди нищей братии.
психической неуравновешенностью, сама теряла ориентиры. Я не лечила
помешанных, а лишь убеждалась в уязвимости собственного рассудка. Там, где
царит безумие, странным образом, будто в насмешку, аномалией кажется
здоровье. Примерно каждый час весь персонал собирался в ординаторской,
чтобы перевести дух. Присев за столы, вымотанные, похожие на матросов,
которые пришли в кают-компанию промочить горло и сейчас снова выйдут
навстречу шторму, мы занимались нудным трепом. Стаканы подрагивали всякий
раз, когда проезжал, громыхая, поезд метро. Я окидывала критическим
взглядом моих ночных спутников, интернов и экстернов, бледных и
изможденных, преждевременно облысевших или заплывших нездоровым жирком, и
молилась про себя,: "Господи, сделай так, чтобы я никогда не стала такой,
как они!" Что они думали обо мне, я знала: и по конкурсу-то в интернатуру я
прошла в последних рядах, и диплом-то защитила еле-еле. Они были правы: я
ненавижу медицину.
Я провожала к выходу старичка, который пришел с жалобами на депрессивное
состояние. Стариков я люблю: они выживают из своей телесной оболочки и
отрешаются от мира с достоинством. Это светочи чистого разума,
преодолевшего плоть и чувства. Как сейчас вижу эту сцену; в приемном покое
были: пожилая женщина, которая повредила колено, ночная красавица с
разбитым носом, то и дело одергивавшая короткую юбчонку, два русских
беженца, не соображавших даже, где находятся, и молодой человек с жалобой
на боли в животе. И в самом конце этой очереди - оборванец в наручниках под
охраной полицейского. Одна странность сразу бросалась в глаза: он был в
маске и жалобно повторял, что умрет на месте, если ее только попробуют
снять. Нос и рот его закрывал респиратор, какие носят в больших городах
велосипедисты, чтобы не вдыхать бензинные пары. А дырявая шерстяная шапочки
была натянута так низко, что видны оставались только глаза. Ни секунды не
раздумывая - наверное, пациентов выбирают, как любимых, с первого взгляда,
- я шагнула к стражу порядка и сказала так властно, что сама удивилась:
"Этого ко мне". Полицейский посмотрел на меня с
его зовут.
но тут как раз машина "скорой помощи" привезла с Шатле чернокожего парня с
пулевыми ранениями, и ему стало не до меня. В больницах каких только
оригиналов не встретишь. Среди них попадаются трогательные, жутковатые, но
такого я видела впервые. В своем респираторе он напоминал японских или
корейских бунтовщиков, которые закрывают лица при стычках с полицией.
Помесь персонажа из фантастических фильмов со средневековым бродягой, он
выделялся среди нищего отребья, всей этой смердящей, грязной и вшивой
публики. На нем были мокасины на босу ногу, брюки в пятнах и рваная
рубашка; в прорехах виднелась покрасневшая от солнца кожа, тощие бока и
выпирающие ребра. Полицейская бригада подобрала его на скамейке на
набережной острова Сен-Луи - это излюбленные места клошаров и парочек.
Когда его забирали, он отбивался и так отчаянно вопил, что сорвать с него
маску стражи порядка не решились. Я представилась ему ("Доктор Матильда
Аячи"), велела снять с него наручники, заверила его, что ему здесь ничего
не сделают против его желания, а сейчас вымоют, осмотрят и положат в палату
до завтра.
пустые глаза - мне показалось, будто на меня глядят две прожженные
сигаретами дыры. Я понятия не имела как завтра объясню коллегам эту
госпитализацию. В психиатрическом отделении не было свободных мест, и я
оформила его в общую терапию, получив согласие дежурной. За стойкой