-- все пухлые мешки новобранцев были порезаны, содержимое их ополовинено,
где и до крошки вынуто. Блатняки реготали, чесали пузо, какие-то юркие парни
шныряли по казарме, отыскивая воров, одаривая оплеухами
встречных-поперечных. Вдали матерился Яшкин: несмотря на его приказ и
запрет, нассано было возле нар, подле дверей, в песке сплошь белели солью
свежие лунки. Запах конюшни прочно наполнил подвал, хотя сержант и распахнул
настежь тесовую дверь, в которую виден сделался квадрат высветленного
пространства.
среди них и Лешка Шестаков, вышли и нигде никаких умывальников или хоть
какой-нибудь воды не нашли. В прореженном, стройном, или как его еще любовно
называют -- мачтовом, сосняке сплошь дымило. Из земли, точнее из бугров и
бугорков, меж сосен горбящихся, чуть припорошенных снегом, игрушечно торчали
железные трубы. Под деревьями рядами стояли пять подвалов со всюду
распахнутыми воротами-дверями, толсто белел куржак над входами -- это и был
карантин двадцать первого стрелкового полка, его преддверие, его привратье.
Мелкие, одноместные и четырехместные, землянки принадлежали строевым
офицерам, работникам хозслужб и просто придуркам в чинах, без которых ни
одно советское предприятие, тем более военное подразделение, никогда не
обходилось и обойтись не может.
столовая, бани, пекарни, конюшни и штаб полка, но карантин от всего этого
отторжен на порядочное расстояние, чтоб новобранцы заразу какую в полк не
занесли, чтоб в карантине прошли проверку, санобработку, баню, затем
оформлены и распределены были по ротам. От бывалых людей, уже неделю, где и
две ошивавшихся в карантине, Лешка узнал, что в баню их поведут ли, еще
неизвестно, но вот в казармы, к месту, скоро определят -- полк снарядил
маршевые роты на фронт, и как только их отправят, очередной призыв, на этот
раз ребята двадцать четвертого года заполнят казармы, начнется настоящая
армейская жизнь. За три месяца молодняк пройдет боевую и политическую
подготовку и тоже двинется на фронт -- дела там шли не очень важно,
перемалывались и перемалывались машиной войны полки, дивизии, армии, фронту,
как карантинной печке дрова, требовались непрерывные пополнения, чтобы
поддерживать хоть какой-то живой огонь.
зовется снегом, белого, рассыпчатого или нежно-пухового, здесь, возле
Бердска, не было. Все вокруг испятнано мочой, всюду чернели застарелые
коричневые и свежие желтенькие кучи, песок превращен в грязно-серое месиво,
лишь подальше от землянок, под соснами, еще белелось, и из белого сквозь
пленку снега светилась красная брусника.
покрытое тоже жердями, но вокруг этого помещения и в самом помещении, где
было сколочено из жердей седалище с прорубленными в жердях дырками, так
загажено, так вонько и скользко, что отнесло его далеко от карантинных
казарм, тем более что возле землянок, помеченных трубами, люди в
подштанниках, в сапогах махали руками, ругались и отгоняли народ подальше,
хватаясь за поленья и палки.
тонкий слой снега, мало тронутый и топтанный. За плотно сдвинувшимися вдали
сосняками чудилась река. "Уж не Обь ли?" -- подумал он с тоской и начал
набирать в горсти снегу, соображая: высаживались на станции Бердск, вроде бы
это недалеко от Новосибирска, на Оби же... "Ах ты, родимая же ты моя!" --
вздрогнул губами Лешка и начал скорее тереть лицо снегом, не давая себе
расчувствоваться и все же думая, какая она здесь, Обь-то. Широкая ли? Там, в
низовьях, в его родных Шурышкарах, она, милая, летами как разольется --
другого берега не видать, в море превращается, до самого Урала доходит с
одной стороны, в надгорья упирается, если бы не хребет, дальше бы разлилась,
как разливается бескрайно у правого берега по тундре, открывая устье вширь
до такой большой воды, что и не знаешь, где Обская губа соединяется с морем,
а море с нею.
брусники и, услышав, что у землянок кличут людей, высыпав мерзлую ягоду в
рот, поспешил к карантину. Там уже сбивалось что-то наподобие строя, только
никак не могли выжить из подвала старообрядцев да каких-то еще больных или
придуривающихся людей.
холоду, присматриваясь и прислушиваясь к окружающей действительности, стайка
плохо одетых, уже грязных парней с закопченными ликами. Они приплясывали,
махали руками, кляли тех, кто прятался в казарме. Возникшие возле подвалов
командиры в сером, сами тоже серые, сплошь костлявые, как щенят за шкирку,
выбрасывали из землянок новобранцев.
карантина, старший лейтенант в мятой, воробьиного цвета шинели с блестящими
пуговицами, дождался, пока вызволят всех служивых из помещений, сбил
старообрядцев в отдельную небольшую стайку и, обходя угрюмо насупившийся
пестрый строй карантина, уделил правофланговым особое внимание:
уважительно глядели на светлые пуговицы и ремни командира. Что на брюхе
ремень -- они понимали, у них у самих опояски на брюхе, но вот еще зачем два
ремня через плечи? Ежели б штаны держали, тогда понятно.) Н-на нарах! --
повторил старший лейтенант, -- назначайте своего дежурного, чтоб вас совсем
не обшмонали. Остальным завтракать. Не все так богато запаслись провиантом?
Не все?
на прощание: днями новичков распределят по казармам, там всякая вольница и
разброд кончатся, наступят напряженные дни службы. Пока же всем бородатым
бороды сбрить, всем волосатым волосы состричь, всем, у кого расстроены
животы, кто простудился в пути, отправляться в санчасть, остальным
заготавливать дрова, потому как приближаются настоящие сибирские морозы,
после завтрака не бродить по расположению полка, в землянке будет политчас и
личные знакомства с представителями строевых подразделе- ний -- с
командирами рот и батальонов.
смотрели новобранцы на строения военного городка, состоявшего все из тех же
подвалов-казарм, только еще более длинных, плоских, не с одной, а с
несколькими трубами и отдушинами, как в доподлинном овощехранилище, с двумя
широкими раскатанными входами в подземелье, из которого медленно ползла иль
постоянно над входом плавала пелена испарений, даже на отдаленный взгляд
нечистых, желтушных. От морока и сырости над входом в казармы намерз не
куржак, а многослойная ребристая пленка, под нею темнела раскисшая, большей
частью уже развалившаяся лепнина ласточкиных гнезд. Среди этих отчужденно
темнеющих казарм высилось вширь расползшееся, в лес врубленное, никак не
спланированное сооружение, еще не достроенное, с наполовину покрытой крышей
и с невставленными окнами. Просторное и престранное помещение -- если его
распилить повдоль, то получилось бы два, может, и три барака, -- будущая
столовая полка. Чуть на отшибе, разбегшись по молоденькому сосняку, белела
стайка тесовых и бревенчатых домов, огороженных продольным заборчиком из
пиленых брусков. На домах и меж домов имелись щиты, на них лозунги, плакаты,
портреты руководителей государства и армии. С крыши большого, тоже
неуклюжего помещения, осевшего углами в песок и начавшего переламываться,
сплошь облепленного плакатами, призывами, кинорекламой, звучало радио (клуб,
смекнули новоприбывшие), а вокруг него все эти свежо желтеющие домики --
штаб полка. Но догадались об этом не все. Старообрядцы и всякий таежный люд,
коего средь новичков было большинство, глядели на штаб, точно праздные
заморские путешественники на Венецию, суеверно притихнув, пытались угадать,
откудова исходит музыка -- с крыши какой или уж прямо с небес.
все кругом, казенное, безрадостное, но и они, выросшие не в барской неге, по
баракам, по деревенским избам да по хибарам городских предместий собранные,
оторопели, когда их привели к месту кормежки. За длинными, грубо
сколоченными из двух плах прилавками, прибитыми ко грязным столбам,
прикрытыми сверху тесовыми корытами наподобие гробовых крышек, стояли
военные люди, склоненные как бы в молитве, -- потребляли пищу из алюминиевых
мисок. Столы-прилавки тянулись длинными, надсаженно-прогнутыми рядами,
упираясь одним концом в загаженный полуободранный лес, другим -- в
растоптанный пустырь, в этакое жидкое, никак не смерзающееся, растерзанное
всполье военного городка, по которому деловито ходили вороны, чего-то
вышаривали клювами в грязи, с криком отлетали из-под ног людей, на ходу
заглатывающих пищу и одновременно сбивающихся среди грязи в терпеливый
строй.
не песок, а грязь оттого, что были эдесь прежде огороды, может, и пашни. Меж
столов и подле раздачи грязь вовсе глубока и вязка. Питающийся народ одной
рукой потреблял пищу, другой цепко держался за доску стола, чтобы не
соскользнуть в размешанную жижу, не вымочить ноги. Впереди день строевых и
прочих занятий на сибирском, все круче припекающем морозе. Деловитый гул,
прерываемый выкликами и руганью, ходил над обширной площадкой, называемой
летней столовой, продлившейся до зимы. Звяк посуды, звон тазов, бренчанье
ковшиков о железо, выкрики типа: "Быстренько! Быстренько! Н-не задерживай
очереди!", "Сколько можно прохлаждаться?", "Пораспустили пузы!", "Минометная
рота! Минометная рота!", "Отойди от окошка, отойди, сказано, не мешай
работать!", "3-з-заканчивай прием пищи!", "Поговори у меня, поговори!", "А
пайка где? Па-айку-у спе-орли-ы-ы!", "Взвод, на построение!", "Быстренько!
Быстренько! Освобождать столы!", "Жуете, как коровы! Пора закругляться!",
"Э-эй, на раздаче, в рот вам пароход, в жопу баржу! Вы когда мухлевать
перестанете? Когда обворовывать прекратите?", "А-атставить!",
"Поторапливаемся! Поторапливаемся!". "Да сколько можно повторять? Сказано,
значит, все!".