человек восемьдесят шесть. Судно, приняв полный запас угля и большое
количество пассажиров, изрядно осело, погода была безветренная, море
спокойное, и качка ощущалась лишь слегка, так что уже к середине обеда даже
те из пассажиров, кто был наименее уверен в себе, удивительно осмелели; те
же, кто поутру на традиционный вопрос: "Вы хороший моряк?" давали
категорически отрицательный ответ, теперь либо парировали вопрос уклончивым:
"Полагаю, что я не хуже всякого другого", либо же, пренебрегая всякими
принципами морали, смело ответствовали: "Да", причем делали это с некоторым
раздражением, словно хотели добавить: "Желал бы я знать, сэр, что вы именно
во мне увидели такого, что могло бы оправдать ваши подозрения?" Несмотря на
этот бодрый тон, мужественный и уверенный, я не мог не заметить, что лишь
очень немногие задержались после обеда за бокалом вина; все проявляли
необычайное пристрастие к свежему воздуху, а излюбленными местами, которых
больше всего домогались, неизменно были места поближе к двери. За чаем было
далеко не так людно, как за обедом, а игроков в вист оказалось меньше, чем
можно было ожидать. Все-таки, за исключением одной дамы, удалившейся с
некоторой поспешностью из-за обеденного стола тотчас после того, как ей
подали отменный кусок очень желтой отварной баранины с очень зелеными
каперсами, никто пока не поддавался нездоровью. Расхаживание, и курение, и
потягивание коньяка с водой (но всегда и только на открытом воздухе)
продолжались с неослабным усердием часов до одиннадцати, когда пришло время
"сойти в каюту", ни один мореход, имеющий за плечами семичасовой опыт, не
скажет "пойти спать". Непрестанный стук каблуков по палубе сменился глубокой
тишиной; весь человеческий груз был убран в нижние помещения, не считая
очень немногих полуночников вроде меня, которым, вероятно, как и мне, было
страшно туда спускаться.
впечатление. Даже впоследствии, когда это впечатление потеряло свою новизну,
оно еще долго сохраняло для меня особую прелесть и очарование. Мрак, сквозь
который огромная черная глыба прямо и уверенно держит свой курс; отчетливо
слышный плеск невидимых волн; широкий белый пенистый след, оставляемый
судном; вахтенные на баке, только потому и различимые на фоне темного неба,
что они заслоняют десяток-другой сверкающих звезд; рулевой у штурвала и
перед ним развернутая карта - пятнышко света среди тьмы, словно нечто
одухотворенное, наделенное божественным разумом; меланхолические вздохи
ветра в блоках, канатах и цепях; свет, пробивающийся из каждой щели и
скважины, сквозь каждое стеклышко надпалубных строений, как будто корабль
наполнен скрытым огнем, готовым вырваться через любое отверстие во всем
ужасающем неистовстве своей гибельной разрушительной силы. Кроме того, по
началу - и даже позднее, когда привыкаешь и к ночи и к тому, что все
предметы в ней приобретают какую-то особую торжественность, - трудно,
оставаясь наедине со своими мыслями, воспринимать предметы такими, какими
видишь их днем. Они изменяются по воле воображения; принимают образы вещей,
оставленных где-то далеко; приобретают памятные очертания любимых, дорогих
сердцу мест и даже населяют их призраками. Улицы, дома и комнаты,
человеческие фигуры, настолько схожие с действительными, что они поражали
меня своей реальностью, - я и не подозревал в себе такой способности видеть
мысленным взором отсутствующих! - все это много, много раз внезапно
возникало из предметов, чей настоящий облик, употребление и назначение я
знал как свои пять пальцев.
очень озябли, я в полночь сполз вниз. Внизу было не слишком уютно. Воздух
был довольно спертый, и невозможно было не заметить той необычайной смеси
странных запахов, какая встречается только на борту судна и представляет
собою столь острый аромат, что он, кажется, проникает во все поры кожи,
напоминая вам о корабельном трюме. Две жены пассажиров (одна из них моя) уже
лежали, в безмолвных муках, на диване, и горничная одной из жен (моей жены)
валялась на полу, как узел тряпья, проклиная свою судьбу и тряся
папильотками среди разбросанных чемоданов. Все куда-то скользило, причем в
самых непредвиденных направлениях, и уже одно это создавало, неодолимые
препятствия. Я только что оставил дверь открытой у подножия некоего склона;
когда же я повернулся, чтобы закрыть ее, она оказалась где-то на вершине.
Все планки и шпангоуты то скрипели, словно судно было сплетено из прутьев,
как корзина, то трещали, будто огромный костер из самых сухих сучьев.
Оставалось только одно - лечь в постель, что я и сделал.
без дождя. Я много читал в постели (но и по сей день не знаю, что именно) и
ненадолго выходил побродить по палубе; с невыразимым отвращением пил коньяк
с холодной водой и упрямо грыз твердые галеты: я не был болен, но находился
на грани болезни.
желающей знать, не грозит ли нам опасность. Я приподымаюсь и выглядываю из
постели. Кувшин с водой ныряет и прыгает, как резвый дельфин; все небольшие
предметы плавают, за исключением моих башмаков, севших на мель на саквояже,
словно пара угольных барж. Внезапно они у меня на глазах подскакивают в
воздух, а зеркало, прибитое к стене, прочно прилипает к потолку. В то же
время дверь совсем исчезает и в полу открывается другая. Тогда я начинаю
понимать, что каюта стоит вверх ногами.
вещей, как судно выпрямляется. Не успели вы молвить "слава богу", как оно
снова накреняется. Не успели вы крикнуть, что оно накренилось, как вам уже
кажется, что оно двинулось вперед, что это - живое существо с трясущимися
коленями и подкашивающимися ногами, которое несется по собственной прихоти,
непрестанно спотыкаясь, по всевозможным колдобинам и ухабам. Не успели вы
удивиться, как оно подпрыгивает высоко в воздух, еще не завершив прыжка, -
уже ныряет глубоко в воду. Еще не выбравшись на поверхность, - выкидывает
курбет. Едва успев снова встать на ноги, - стремительно бросается назад. И
так оно движется - шатаясь, вздымаясь, опускаясь, борясь, прыгая, ныряя,
подскакивая, подрагивая, переваливаясь и покачиваясь, и проделывая все эти
движение иногда по очереди, а иногда одновременно, пока вы не начинаете
чувствовать, что готовы взреветь о пощаде. Проходит стюард.
человеческого лица и вообразите некоего Самсона, могучего, как пятнадцать
тысяч Самсонов, который стремится отбросить корабль назад и наносит ему
удары прямо в переносицу, лишь только тот пробует продвинуться хотя бы на
дюйм. Вообразите самый корабль: все вены и артерии его громадного тела
вздулись и готовы лопнуть под жестоким напором противника, но он поклялся
пройти или погибнуть. Вообразите вой ветра, рев моря, потоки дождя,
неистовство стихий, восставших против него. Вообразите небо, темное и
бурное, и облака, в диком единодушии с волнами образующие другой океан в
воздухе. Добавьте ко всему этому грохот на палубе и под ней; поспешный
топот; громкие хриплые голоса моряков; клокотанье воды, бьющей из шпигатов и
в шпигаты; и время от времени - тяжелый удар волны о палубный настил над
вашей головой, точно мертвенный, глухой, тяжкий отголосок громового раската
в склепе, - и вы получите впечатление о лобовом ветре в то январское утро.
разбивающегося стекла и фаянса, о беготне стюардов по трапу, веселых прыжках
по палубе оторвавшихся бочонков и нескольких дюжин беглых бутылок портера; и
о весьма любопытных, но отнюдь не веселящих душу звуках, издаваемых в
различных каютах семьюдесятью пассажирами, слишком немощными, чтобы
подняться к завтраку. О них я умалчиваю: хоть я и слышал этот концерт три
или четыре дня кряду, но слушать его мог лишь каких-нибудь четверть минуты,
после чего, почувствовав сильный приступ морской болезни, снова укладывался
в постель.
еще полбеды. То была особая форма, о какой я ранее никогда не слыхал и не
читал, хотя не сомневаюсь, что она довольно распространена. Весь день я
лежал, безучастный и апатичный, не испытывая ни усталости, ни желания
подняться, почувствовать себя лучше или выйти на воздух; не испытывая ни
малейшего любопытства, ни забот, ни сожалений; и помнится, в этом полном
безразличии я ощущал лишь некую ленивую радость, какое-то злорадное
наслаждение, если при такой сонной апатии вообще можно чем-либо
наслаждаться, - от того, что жена моя была чересчур больна, чтобы говорить
со мной. Если мне дозволят воспользоваться таким примером, дабы обрисовать
мое душевное состояние, то я сказал бы, что чувствовал себя в точности так,
как мистер Уиллет-старший после того, как погромщики посетили его пивную в
Чигуэлле*. Ничто не могло бы меня удивить. Если бы в минуту просветления,
озарившего меня в виде мыслей о родине, в мою крошечную конурку средь бела
дня явилось привидение - самое настоящее привидение в образе почтальона в
алом кафтане и с колокольчиком, - попросило бы извинения за то, что,
пройдясь по морю, намотало ноги, и вручило мне письмо, надписанное знакомым
почерком на конверте, я уверен, что и тут не удивился бы. Я принял бы это
как должное. Да если бы в каюту вошел сам Нептун с жареной акулой на
трезубце, я бы отнесся к этому как к одному из самых обычных повседневных
происшествий.
что меня туда погнало, но, так или иначе, я оказался там, причем совершенно
одетый, в огромной матросской куртке из грубого сукна и в таких сапогах,
которые слабый человек, находясь в здравом уме, ни за что не сумел бы
натянуть на ноги. Когда сознание мое на миг прояснилось, я обнаружил, что
стою, держась за что-то. Только не знаю, за что. Кажется, это был боцман, а
может быть, насос. Или, возможно, корова. Не могу сказать, как долго я там
находился - целый день или одну минуту. Припоминаю, что я пытался о