эксцесс, так я зову соседа с ближней дачи, мы совершим с ним сладостный процесс
сначала так, а после по-собачьи"...
наиболее рискованных местах сладострастно жмурясь, а при постыдных словах
"сладостный процесс" его глаза делались иронично-маслеными, как греческие
маслины.
Он был поэт старшего поколения, и мы, молодые, познакомились с ним в тот жаркий
летний день в полутемном зале литературного клуба, в просторечии "литературки",
куда Петр Пильский, известный критик, пригласил через газету всех начинающих
поэтов, с тем чтобы, выбрав из них лучших, потом возить их напоказ по местным
лиманам и фонтанам, где они должны были читать свои стихи в летних театрах.
Пильским, выслушивал наши стихи и выбирал достойных.
На этом отборочном собрании, кстати говоря, я и познакомился с птицеловом и
подружился с ним на всю жизнь.
Петр Пильский, конечно, ничего нам не платил, но сам весьма недурно зарабатывал
на так называемых вечерах молодых поэтов, на которых председательствовал и
произносил вступительное слово, безбожно перевирая наши фамилии и названия наших
стихотворений. Перед ним на столике всегда стояла бутылка красного бессарабского
вина, и на его несколько лошадином лице с циническими глазами криво сидело
пенсне со шнурком и треснувшим стеклом.
Рядом с ним всегда сидел ироничный эскесс.
Я думаю, он считал себя гениальным и носил в бумажнике письмо от самого
Александра Блока, однажды похвалившего его стихи.
Несмотря на его вечную иронию, даже цинизм, у него иногда делалось такое
пророческое выражение лица, что мне становилось страшно за его судьбу.
Его мама боготворила его. Он ее страстно любил и боялся. Птицелов написал на
него следующую эпиграмму:
мой Сема должен быть как камень хладнокровный, мамашу слушаться и не кричать со
сна".
был значительно старше всех нас, еще гимназистов.
Одно из его немногочисленных стихотворений (кажется, то, которое понравилось
Блоку) считалось у нас шедевром. Он сам читал его с благоговением, как молитву:
мутной зелени валов. Все холодней, все позже зори. Плывет сентябрь по облакам.
Какие сны та открытом море приснятся бедным рыбакам? Опасны пропасти морские. Но
знает кормчий ваш седой, что ходят по морю святые и носят звезды над водой"...
полузабытых стихов, как кирпичи из старинных замков эпохи Возрождения, так что
пришлось их заменить другими, собственного изготовления. Но, к счастью, лучшие
строчки сохранились.
моряков и рыбаков...
ланжероновскими рыбаками, и сентябрь ярусами плыл по низким облакам, и нам
снились несказанные блоковские сны, и по морю, где-то далеко за Дофиновкой,
ходили святые и над водой носили звезды: Юпитер, Вегу, Сириус, Венеру, Полярную
звезду...
Один лишь эскесс не захотел бросить свой полуподвал, свою стареющую маму,
которая привыкла, астматически дыша, тащиться с корзинкой на Привоз за скумбрией
и за синенькими, свой город, уже опаленный огнем революции, и навсегда остался в
нем, поступил на работу в какое-то скромное советское учреждение, кажется даже в
губернский транспортный отдел, называвшийся сокращенно юмористическим словом
"Губтрамот", бросил писать стихи и впоследствии, во время Великой Отечественной
войны и немецкой оккупации, вместе со своей больной мамой погиб в фашистском
концлагере в раскаленной печи с высокой трубой, откуда день и ночь валил жирный
черный дым...
посредственных стихотворцев, ремесленников и неудачников остался, кажется, я
один. Почти все ушли в ту страну вечной весны, откуда нет возврата...
никогда не расставаться с ними, а также со многими большими и малыми гениями из
других республик и царств, даривших меня своей дружбой, ибо между поэтами дружба
- это не что иное как вражда, вывернутая наизнанку.
Не могу взять грех на душу и назвать их подлинными именами. Лучше всего дам им
всем прозвища, которые буду писать с маленькой буквы, как обыкновенные слова:
ключик, птицелов, эскесс... Исключение сделаю -для одного лишь Командора. Его
буду писать с большой буквы, потому что он уже памятник и возвышается над
Парижем поэзии Эйфелевой башней, представляющей собой как бы некое заглавное
печатное А. Высокая буква над мелким шрифтом вечного города.
А, например, щелкунчик будет у меня, как и все прочие, с маленькой буквы, хотя
он, может быть, и заслуживает большой буквы, но ничего не поделаешь: он сам
однажды, возможно даже бессознательно, назвал себя в автобиографическом
стихотворении с маленькой буквы:
табак, щелкунчик, дружок, дурак! А мог бы жизнь просвистать скворцом, заесть
ореховым пирогом... Да, видно, нельзя никак".
дурак.
Ю. О. я уже назвал ключиком. Ведь буква Ю - это, в конце концов, и есть нечто
вроде ключика. А остальные прописные О иллюминаторов были заглавные буквы имен
его матери и жены.
отмеченных божественным даром жить только воображением.
Мы были из этой породы.
Подобно донне Анне, скрестившей на сердце руки, мы видели неземные сны, но,
проснувшись, тотчас забывали их. Забытые сновидения, как призраки, являлись в
наших стихах, и трудно было понять, из каких глубин сознания они взялись.
ключиком, птицелов стоял на сцене дачного театра. Отсутствие гимназического
пояса, а также гимназическая куртка со светлыми пуговицами, обшитыми для
маскировки серой материей, делали его похожим на выгнанного ученика или
экстерна: предосторожность не лишняя, так как учащимся средних учебных заведений
строго запрещались публичные выступления. За это беспощадно выгоняли с волчьим
билетом.
так же, как и птицелов, скрывал, что я гимназист. Наш товарищ из аристо-
кратов, барон-фон, одолжил мне свою визитку, шелковый галстук с модным
рисунком "павлиний глаз", и я со своей головой, стриженной под нуль, вы-
глядел чучело чучелом.
флаг, а мы заряжали, смеясь, мушкетоны и воздух чертили ударами шпаг,
рыча и брызгая слюной, выкрикивал птицелов в полупустой, полутемный зал,
освещенный стрелами летнего солнца, бившего сквозь дощатые стены и дыро-
чки от выпавших сучков.
Его руки с напряженными бицепсами были полусогнуты, как у борца, косой пробор
растрепался, и волосы упали на низкий лоб, бодлеровские глаза мрачно смотрели
из-под бровей, зловеще перекошенный рот при слове "смеясь" обнаруживал
отсутствие переднего зуба. Слова "чертили ударами шпаг" он подкреплял
энергичными жестами, как бы рассекая по разным направлениям балаганный полусвет
летнего театра воображаемой шпагой, и даже как бы слышался звук заряжаемых
мушкетонов, рыдание церковных звонов с каких-то башен - по всей вероятности,
зубчатых - и прочей, как я понял впоследствии, "гумилятины".
недоступна. Это были поэты более старшего возраста, в большинстве своем
декаденты и символисты. На деньги богатого молодого человека - сына банкира,
мецената и дилетанта - для этой элиты выпускались альманахи квадратного формата,
на глянцевой бумаге, с шикарными названиями "Шелковые фонари", "Серебряные
трубы", "Авто в облаках" и прочее в этом роде. В эти альманахи, где царили
птицелов и эскесс как звезды первой величины, мне с моими реалистическими
провинциальными стишками ходу не было.
уходит в порт смотреть, как каравеллы из дальних стран плывут на темных
парусах,-
на уроках, пряча под парту журнал "Мир приключений".
Несмотря на всю мою приверженность к русской классической литературе, поэзии
Кольцова, Некрасова, Никитина, не говоря уж о Пушкине и Лермонтове, несмотря на
увлечение Фетом, Полонским, впоследствии Буниным, я не мог не восхищаться и даже
завидовать моему новому другу, романтической манере его декламации, даже его
претенциозному псевдониму, под которым писал сын владельца мелочной лавочки на
Ремесленной улице. Он ютился вместе со всеми своими книгами приключений, а также
толстым томом "Жизни животных" Брема - его любимой книги - на антресолях
двухкомнатной квартирки (окнами на унылый, темный двор) с традиционной бархатной
скатертью на столе, двумя серебряными подсвечниками и неистребимым запахом
фаршированной щуки.
Его стихи казались мне недосягаемо прекрасными, а сам он гением.
- Там, где выступ холодный и серый водопадом свергается вниз, я кричу у
безмолвной пещеры: Дионис! Дионис! Дионис! -
гроты выжимать золотой виноград.