недостаточно благоприличен. Меня это больно задело, и дружба с ним, в
общем ничем не привлекательная, стала казаться мне весьма и весьма
заманчивой. Но, по правде говоря, мнение, сложившееся в городке о нашем
доме, было небезосновательно.
жизнь гувернанткой из Веве. Отец действительно приволокнулся за нею и
достиг вожделенной цели, отчего между моими родителями возникла размолвка,
в результате которой отец на несколько месяцев уехал в Майнц - это
случалось уже не впервые - передохнуть и пожить холостяцкой жизнью. Вообще
же моя мать, женщина мало интересная и не особенно умная, была неправа,
столь сурово обходясь с отцом, ибо сама, так же как и моя сестра Олимпия
(толстая и весьма плотоядная особа, впоследствии не без успеха
подвизавшаяся на опереточной сцене), в нравственном отношении стояла
ничуть не выше его; только легкомыслию отца было присуще известное
обаяние, тогда как в их упорной жажде наслаждений оно начисто
отсутствовало.
мне довелось видеть, как старшая сантиметром измеряла объем бедер младшей,
сравнивая их со своими; я потом несколько часов кряду ломал себе голову
над тем, что бы это могло значить. В другой раз, когда я уже смутно
разбирался во всех таких делах, хотя ничего еще не мог определить словами,
я стал тайным свидетелем того, как они обе донимали игривыми приставаниями
работавшего у нас маляра - темноглазого паренька в белой блузе - и наконец
до того его разгорячили, что он, не смыв зеленых усов, которые эти дамы
ему намалевали масляной краской, как одержимый гнался за ними до самого
амбара, где они укрылись с отчаянным визгом.
наезжали гости из Майнца и Висбадена, и тогда в доме становилось шумно и
парадно. Общество у нас собиралось самое разношерстное; несколько молодых
фабрикантов, актеры и актрисы, один армейский лейтенант болезненного вида,
позднее сватавшийся к моей сестре Олимпии, еврей-банкир с супругой,
которая удручающим образом выпирала из своего расшитого стеклярусом
платья, журналист в бархатной жилетке и с прядью, упадающей на лоб, всякий
раз приводивший с собой новую подругу жизни, и множество других. Обычно
гости съезжались к обеду, подававшемуся в семь часов; тогда шум, звуки
рояля, шарканье танцующих, смех и взвизгивания уже не смолкали всю ночь
напролет. Но высшей своей точки буря веселья достигала на масленицу и во
время сбора винограда. В такие дни мой отец, очень искусный и сведущий в
пиротехнике, собственноручно пускал великолепные фейерверки; фаянсовые
гномы, залитые магическим светом, выступали из-за кустов, а прихотливые
маски, в которые рядились собравшиеся, способствовали еще большей
распущенности. Я в то время был учеником реального училища, и когда утром,
часов в семь или в половине восьмого, только что умывшись холодной водой,
я шел в столовую завтракать, гости, расслабленные, помятые, щурясь от
дневного света, еще сидели за кофе и ликерами; меня приветствовали
громкими криками и усаживали за стол.
следовали, наравне с моей сестрой Олимпией. У нас в доме вообще был
хороший стол, и отец за обедом всегда пил шампанское пополам с содовой
водой. Но при гостях подавалось бесконечное множество яств, великолепно
приготовленных первоклассным поваром из Висбадена с помощью нашей кухарки;
пикантные, возбуждающие аппетит кушанья умело чередовались с освежающими,
"Лорелея экстра кюве" лилось рекой, но, кроме него, пили и хорошие вина,
например "Бернкаслер доктор", букет которого был мне особенно приятен. В
более зрелые годы я отведал еще немало превосходных вин и научился с
небрежным видом заказывать "Гран вэн Шато Марго" и "Гран крю Шато Мутон
Ротшильд".
неизменном белом жилете, плотно облегавшем его брюшко, председательствовал
за столом. У него был слабый голос и привычка со сконфуженным выражением
опускать глаза, но довольство явно читалось на его красном лоснящемся
лице. "C'est ca, - говорил он, - epatant, parfaitement", - и изящными
движениями пальцев с чуть загнутыми кверху кончиками орудовал бокалами,
салфеткой, ножами и вилками. Мать и сестра в это время предавались
бессмысленному кокетству и хихикали, прячась за своими веерами.
начинались танцы и игра в фанты. Поздним вечером меня отсылали в постель,
но так как музыка и шум все равно не давали мне уснуть, то я обычно
вставал, набрасывал на себя красное шерстяное одеяло и, живописно в него
драпируясь к великому удовольствию женщин, возвращался в столовую.
Всевозможные вина, закуски, жженка, лимонады, селедочные паштеты и винные
желе сменяли друг друга до самого утреннего кофе. Танцы становились
непристойными, фанты служили предлогом для поцелуев и других интимных
прикосновений. Женщины в низко вырезанных платьях со смехом перегибались
через спинки стульев, волнуя кавалеров выставленными напоказ прелестями,
но высшей точки все это достигало, когда кто-нибудь внезапно гасил свет:
тут уж кутерьма поднималась невообразимая.
вызывали в городке подозрительное отношение к нашему дому; поговаривали
(увы, с полным на то основанием), что дела моего бедного отца из рук вон
плохи и что дорогостоящие фейерверки и обеды безусловно вконец разорят
его. Такое недоверие общества, которое я при моей чуткости довольно рано
обнаружил, в соединении с некоторыми странностями моего характера,
обрекавшими меня на одиночество, причиняло мне немало горя. Тем больше
радости доставило мне одно приключение, которое я и сейчас с удовольствием
припоминаю во всех его подробностях.
знаменитый курорт Лангеншвальбах. Отец лечился там грязевыми ваннами от
приступов подагры, время от времени ему досаждавших, а мать и сестра
обращали на себя внимание публики преувеличенно модными шляпами.
приносила нам мало чести. Жители ближних мест нас избегали;
аристократические иностранцы скупились на завязывание знакомства и
держались особняком, как и положено аристократам. Те же, что разделяли с
нами свой досуг, никак не могли считаться сливками общества. И все-таки
мне было хорошо в Лангеншвальбахе; я всегда любил пребывание на курортах и
впоследствии неоднократно избирал их ареной своей деятельности.
Спокойствие, беззаботная и размеренная жизнь, встречи с холеными
аристократами на спортивных площадках и в парках - все это мне по душе. Но
в то лето ничто не привлекало меня больше, чем ежедневные концерты
отличного курортного оркестра. Я всю жизнь был фанатическим поклонником
музыки - этого обворожительного искусства, хотя сам и не выучился играть
ни на одном инструменте. Уже тогда, совсем еще ребенок, я не в силах был
уйти из павильона, где одетые в изящную форму оркестранты под управлением
маленького капельмейстера с цыганским лицом исполняли всевозможные попурри
и отрывки из опер. Часами сидел я на ступеньках этого изящного храма
музыки, завороженный прелестным хороводом упорядоченных звуков, и в то же
время следил горящими глазами за движениями исполнителей, так по-разному
обходившихся со своими инструментами. Больше всего меня поражали скрипачи.
И дома, вернее - в гостинице, я развлекал своих тем, что при помощи двух
палок - подлиннее и покороче - старался как можно более похоже
воспроизвести повадки первой скрипки: зыбкие движения левой руки,
заставляющей инструмент издавать прочувствованные звуки, мягкий переход,
стремительная беглость пальцев при виртуозных пассажах и каденциях, точный
и ловкий прогиб правого запястья при ведении смычка, самоуглубленное,
напряженно вдумчивое выражение лица, щекой прижимающегося к деке, - все
это я проделывал с таким совершенством, что мои домашние, и в первую
очередь отец, покатывались со смеху. И вот однажды, будучи в отличнейшем
расположении духа, вызванном благотворным действием вина, отец вдруг
отзывает в сторонку длинноволосого и почти безгласного капельмейстера и
уговаривается с ним разыграть маленькую комедию. По дешевке приобретается
небольшая скрипка, смычок тщательно смазывается вазелином. В обычное время
на мой внешний вид никто особого внимания не обращал, но теперь мне купили
матросский костюм, шелковые чулки и блестящие, как зеркало, лакированные
туфли. Однажды в воскресенье, в часы гулянья, излюбленные курортной
публикой, я стоял во всех своих обновках рядом с маленьким капельмейстером
у рампы нашего храма музыки, участвуя в исполнении венгерского танца. Это
участие выражалось в том, что я своей скрипкой и навазелиненным смычком
проделывал в точности то же самое, что и двумя палками. Успех я имел
неслыханный. Публика - избранная и та, что попроще, - валом валила со всех
сторон и толпилась у павильона. Все глазели на вундеркинда. Бледность и
самозабвенное выражение моего лица, кудрявая прядь, то и дело спадавшая
мне на глаза, детские руки, выглядывавшие из синих рукавов, широких у
плеча и сужающихся к запястью, - одним словом, вся моя трогательная и
необычная фигурка умиляла сердца. Когда я кончил, широким и энергичным
жестом коснувшись всех струн зараз, бурная овация, мешающаяся с криками
"браво", потрясла здание. Меня стаскивают на землю - маленький
капельмейстер уже успел припрятать мою скрипку и смычок. На меня сыплются
дождем похвалы, ласки, нежные прозвища. Аристократические дамы и господа
гладят мне волосы, щеки, руки, называют меня чертенком и ангельчиком.
Русская княгиня, старуха с толстыми седыми буклями, затянутая в
бледно-лиловые шелка, протягивает унизанные кольцами руки, сжимает мою
голову и целует меня в покрытый испариной лоб. Затем она судорожно
отстегивает сверкающую бриллиантами брошь в форме лиры и, не переставая
что-то бормотать по-французски, прикалывает ее к моей курточке. Подходят
мои родители; отец называет свое имя и спешит оправдать несовершенство
моей игры моим еще совсем детским возрастом. Меня тащат в кондитерскую. За
тремя столиками наперебой потчуют шоколадом, закармливают пирожными.
Маленькие аристократы, красивые дети богача графа Зибенклингена, на
которых я частенько посматривал с тоской, получая в ответ лишь удивленные,