АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ КНИГ |
|
|
АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ АВТОРОВ |
|
|
|
- Ну... - подбодрила я и жестом подсказала: левой рукой как бы взялась за гриф, кистью правой изобразив потренькивание на струнах. Не повернув головы, он скосил на меня глаз и испуганно пробормотал:
- Рубаб-гиджак, дрын-дрын...
- Мм... правильно, на гитаре... Э-э... "серенада", как вы знаете - "ночная песнь", исполняется под балконом... чьим?
Он молчал, потупившись.
- Ну? Чьим?.. - Я теряла терпение. - Для кого, черт возьми, поется серенада?
- Там эта... девчонкя живет... - помявшись, выговорил он.
- Ну-у, да, в общем... что-то вроде этого... Прекрасная дама. Так, хорошо, начинайте играть...
Его потные пальцы тыкались в клавиши, тяжело выстукивая деревянные звуки.
- А нельзя ли больше чувства? - попросила я. - Ведь это песнь любви... Поймите. Ведь и вы кого-нибудь любите?
Он отпрянул от инструмента и даже руки сдернул с клавиатуры.
- Нет! Нет! Мы... не любим!
Этот неожиданный и такой категоричный протест привел меня в замешательство.
- Ну... почему же?.. - неуверенно спросила я. - Вы молоды, э... э... наверняка какая-нибудь девушка уже покорила ваше... э... И вероятно, вы испытываете к ней... вы ее любите...
- Нет! - страшно волнуясь, твердо повторил мой студент. - Мы... не любим! Мы... женитц хотим!
Он впервые смотрел прямо на меня, и в этом взгляде смешалась добрая дюжина чувств: и тайное превосходство, и плохо скрытое многовековое презрение мусульманина к неверному, и оскорбленное достоинство, и брезгливость, и страх... "Это ваши мужчины, - говорил его взгляд, - у которых нет ничего святого, готовы болтать с первой встречной "джаляб" о какой-то бесстыжей любви... А наш мужчина берет в жены чистую девушку, и она всю жизнь не смеет поднять ресниц на своего господина..."
Конечно, я несколько сгустила смысл внутреннего монолога, который прочла в его глазах, облекла в слишком литературную форму... да и разные, весьма разные узбекские семьи знавала я в то время... Но... было, было нечто в этом взгляде... дрожала жилка, трепетал сумрачный огонь...
Именно после этого урока в голову мою полезли несуразные мысли о том, что же такое культура и стоит ли скрещивать пастушескую песнь под монотонный звук рубаба с серенадой Шуберта.
А вдруг для всемирного культурного слоя, который век за веком напластовывали народы, лучше, чтобы пастушеская песнь существовала отдельно, а Шуберт - отдельно, и тогда, возможно, даже нежелательно, чтобы исполнитель пастушеской песни изучал Шуберта, а то в конце концов от этого получается песня Хамзы Хаким-заде Ниязи "Хой, ишчилар!"...
Может, и не буквально эти мысли зашевелились в моей голове, но похожие.
Я вдруг в полной мере ощутила на себе неприязнь моих студентов, истоки которой, как я уже понимала, коренились не в социальной и даже не в национальной сфере, а где-то гораздо глубже, куда в те годы я и заглядывать боялась.
Дома я затянула серенаду о том, что пора бежать из Института культуры.
- Бросай все! - предлагал мой размашистый папа. - Я тебя прокормлю. Ты крупная личность! Ты писатель! Тебя похоронят на Новодевичьем.
Мама умоляла подумать о куске хлеба, о моей будущей пенсии.
- Тебя могут оставить в институте на всю жизнь, - убеждала она, - еще каких-нибудь двадцать, тридцать лет, и ты получишь "доцента", а у доцентов знаешь какая пенсия!..
Беспредельное отчаяние перед вечной жизнью в стенах Института культуры дребезжало в моем позвоночном столбе. Я пыталась себя смирить, приготовить к этой вечной жизни.
(Тогда я еще не догадывалась, что нет ничего страшнее для еврея, чем противоестественное национальному характеру смирение.)
Ничего, говорила я себе, по крайней мере они меня боятся, а значит, уважают. Не могут не уважать.
Дошло до того, что перед каждым уроком - особенно перед уроком с тем студентом, в розовой атласной рубахе, темная тоска вползала в самые глубины моих внутренностей, липким холодным студнем схватывая желудок.
Я бегала в туалет.
Так однажды, выйдя из дамского туалета, я заметила своего ученика, который на мгновение раньше вышел из мужского. Он со своим русским товарищем шел впереди меня по коридору в сторону аудитории, где через минуту должен был начаться наш урок. И тут я услышала, как с непередаваемой тоской он сказал приятелю:
- Урок иду... Умирайт хочу... Мой "джаляб" такой злой! У мне от страх перед каждый занятий - дрисня...
Помнится, сначала, прислонившись к стене коридора, я истерически расхохоталась: меня поразило то, как одинаково наши кишки отмечали очередной урок. Если не ошибаюсь, я подумала тогда - бедный, бедный... Во всяком случае, сейчас очень хочется, чтоб ход моих мыслей в ту минуту был именно таков...
Потом я поняла, что до конца своих дней обречена истязать этих несчастных ребят, и без того потерявших всякое ощущение разумности мирового порядка.
Я с абсолютной ясностью ощутила, что жизнь моя, в сущности, кончена. Бесконечный ряд юных рубаистов представился мне. В далекой туманной перспективе этот ряд сужался, как железнодорожное полотно. И год за годом, плавно преображаясь из молодой "джаляб" в старую, я строго преподавала им "Серенаду" Шуберта. Потом меня проводили на пенсию в звании доцента. Потом я сдохла - старая, высушенная "джаляб-доцент" - к тихому ликованию моих вечно юных пастухов.
Отшатнувшись от стены, выкрашенной серой масляной краской, я побрела к выходу во внутренний двор, огороженный невысоким забором-сеткой; там, за сеткой, экскаваторы вырыли обморочной глубины котлован под второе здание - Институт культуры расширялся.
Подойдя к сетке, я глянула в гиблую пасть земли и подумала: если как следует разбежаться и, перепрыгнув забор, нырнуть головой вниз, то об этот сухой крошащийся грунт можно вышибить, наконец, из себя эту - необъяснимой силы - глинистую тоску.
Мне было двадцать два года. Никогда в жизни я не была еще так близка к побегу.
Краем глаза я видела какую-то ватную личность на скамейке неподалеку. Мне показалось, что спрашивают, который час, и я оглянулась. Плешивый мужик в стеганых штанах крутил толстую папиросу. Он лизнул бумагу широким обложенным языком, заклеил, прикурил и вдруг поманил меня к себе пальцем, похожим на только что скрученную папиросу.
Откуда здесь это ископаемое, бегло подумала я, с этой военной цигаркой, в этих ватных штанах в самую жару...
Я приблизилась. От него несло махоркой и дезинфекцией вокзальных туалетов. Он равнодушно и устало глядел на меня мутными испитыми глазками бессонного конвойного, много дней сопровождающего по этапу особо опасного рецидивиста.
- Вы спрашивали, который час? - проговорила я неуверенно.
- Домой! - вдруг приказал он тихо. И добавил похабным тенорком: - Живо!
Что прозвучало как "щиво!".
И я почему-то испугалась до спазма в желудке, обрадовалась, оглохла, попятилась, повернулась и пошла на слабых ногах в сторону главного входа - не оборачиваясь, испытывая дрожь облегчения, какая сотрясает обычно тело после сильного зряшного испуга.
Я уходила из Института культуры, оставив в аудитории соломенную шляпу, тетрадь учета посещений студентов и ручные часы, которые по старой пианистической привычке всегда снимала на время занятий.
Я уходила все дальше, спиной ощущая, какая страшная тяжесть, какой рок, какая тоска покидают в эти минуты обреченно ожидающего меня в нашей аудитории мальчика в розовой атласной рубахе.
Ни разу больше я не появилась в Институте культуры, поэтому в моей трудовой книжке не записано, что год я преподавала в стенах этого почтенного заведения. Не говоря уже о том, что и сама трудовая книжка в настоящее время - всего лишь воспоминание, к тому же не самое необходимое.
А пенсия... До пенсии все еще далеко.
Режиссерский сценарий побежал у меня живее - любое чувство изнашивается от частого употребления, тем более такая тонкая материя, как чувство стыда.
Пошли в дело ножницы. Я кроила диалоги и сцены, склеивала их, вписывая между стыками в скобках: "крупный план", или "средний план", или "проход".
Когда штука была сработана, Анжелла с углубленным видом пролистала все семьдесят пять страниц, почти на каждой мелко приписывая перед пометкой "крупный план" - "камера наезжает".
Из республиканского Комитета по делам кинематографии тем временем подоспела рецензия на сценарий, где некто куратор Шахмирзаева X. X. сообщала, что в настоящем виде сценарий ее не удовлетворяет, и предлагала внести следующие изменения, в противном случае... и так далее.
Поправки предлагалось сделать настолько неправдоподобно идиотские, что я даже не берусь их пересказать. Да и не помню, признаться. Кажется, главного героя требовали превратить в свободную женщину Востока, убрать из милиции, сделать секретарем ячейки; бабушку перелицевать в пожилого подполковника-аксакала и еще какую-то дребедень менее крупного калибра.
И опять я вскакивала, бежала как в муторном сне по длинным кривоколенным коридорам "Узбекфильма", и за мной бежали ассистенты и костюмеры, возвращали, водворяли в русло.
Месяца через полтора я потеряла чувствительность - так бывает во сне, когда занемеет рука или нога и снится, что ее ампутируют, а ты руководишь этим процессом, не чувствуя боли, и потом весь остаток сна с противоестественным почтением носишься, как с писаной торбой, с этой отрезанной рукой или ногой, не зная, к чему ее приспособить и как от нее отделаться.
Мы внесли деньги в жилищный кооператив, и на очередном безрадостном желтоглинном пустыре, в котором мама все же сумела отыскать некую привлекательность - кажется, прачечную неподалеку, - экскаваторы стали рыть котлован - такой же страшный, пустынный, желтоглинный...
Я уже ничего не писала, кроме сценария, переставляя местами диалоги, меняя пол героям, вводя в действие новых ублюдочных персонажей; когда казалось, что все это пройдено, очередная инстанция распадалась, как сувенирная матрешка, и передо мной являлась следующая инстанция, у которой к сценарию были свои претензии.
Я впала в состояние душевного окоченения. У меня работали только руки, совершая определенные действия: резать, клеить, стучать на машинке. Мама не могла нарадоваться на эту кипучую деятельность и каждый день приходила вымыть посуду, потому что я забросила дом.
Анжелла вызванивала меня с утра, требуя немедленно - возьми такси! - явиться, помочь, посоветовать... Целыми днями я хвостом болталась за ней по коридорам и пыльным павильонам "Узбекфильма". Изображались муки поиска актера на главную роль - Анжелла рылась в картотеке, веером раскладывала на столе фотографии скуластых раскосых мальчиков, студентов Театрального института.
Все уже знали, кто будет играть главную роль. Меня же все еще согревала идиотская надежда: найдем, найдем, ну должен он где-то быть - пусть скуластый и раскосый, но обаятельный, мягкий, талантливый мальчик с растерянной улыбкой.
- Малик Азизов... - читала Анжелла на обороте очередной фотографии. - Как тебе этот, в фуражке?
Я пожимала плечами.
- Симпатичный, нет?
- Просто симпатяга! - встревала Фаня Моисеевна.
Анжелла смешивала карточки на столе, выкладывала их крестом, выхватывая одну, другую...
- Вот этот... Турсун Маликов... как тебе?
Я тяжело молчала. Все эти претенденты на главную роль в фильме были похожи на моих пастухов из Института культуры.
- Что-то в нем есть... - задумчиво тянула Анжелла, то отодвигая фото подальше от глаз, то приближая.
- Есть, определенно есть! - энергично кивала Фаня Моисеевна, закуривая тонкую сигарету. - Эдакая чертовщинка!
- Боюсь, никто, кроме Маратика, не даст образ... - вздыхала Анжелла.
- Только Маратик! - отзывалась Фаня Моисеевна.
- Да, но как его уговорить! - восклицала Анжелла с отчаянием.
Она любила своего ребенка любовью, испепеляющей всякие разумные чувства, исключающей нормальные родственные отношения. Из их жизни, казалось, выпал важнейший эмоциональный спектр - отношения на равных. Мать либо заискивала перед сыном, либо наскакивала на него кошкой со вздыбленной шерстью, и тогда они оскорбляли друг друга безудержно, исступленно.
Разумеется, он был смыслом ее существования.
Разумеется, все линии ее жизни сходились в этой истеричной любви.
Разумеется, моя незадачливая повесть была выбрана ею именно потому, что пришло время воплотить ее божка на экране...
Когда несколько лет спустя, уже в Москве, меня догнала весть о гибели Маратика в автомобильной катастрофе (ах, он всегда без разрешения брал отцовскую машину, и бессильная мать всегда истерично пыталась препятствовать этому!), я даже зажмурилась от боли и трусости, не в силах и на секунду представить себе лицо этой женщины.
Из Москвы Анжелла выписала для будущего фильма оператора и художника.
Хлыщеватые, оба какие-то подростковатые, друг к другу они обращались: Стасик и Вячик - и нежнейшим образом дружили семьями лет уже двадцать.
У одного были жена и сын, у другого - жена и дочь, и оба о женах друг друга как-то перекрестно упоминали ласкательно: "Танюша", "Оленька"...
Они постоянно менялись заграничными панамками, курточками и маечками. Я не удивилась бы, если б узнала, что эти ребята живут в одном номере и спят валетом - это вполне бы вписывалось в их сдвоенный образ... Да если б и не валетом - тоже не удивилась бы.
Анжелла очень гордилась тем, что ей удалось залучить в Ташкент профессионалов такого класса. Я, правда, ни о том ни о другом ничего не слышала, но Анжелла на это справедливо, в общем, заметила, что я ни о ком не слышала, об Алле Пугачевой, вероятно, тоже...
- Что, скажешь, ты не видела классную ленту "Беларусьфильма" "Связной умирает стоя"?! - брезгливо спросила Анжелла.
Мне пришлось сознаться, что не видела.
- Ты что - того? - с интересом спросила она. - А "Не подкачай, Зульфира!" - студии "Туркменфильм", в главной роли Меджиба Кетманбаева?.. А чего ты вообще в своей жизни видела? - после уничтожительной паузы спросила она.
- Так, по мелочам, - сказала я, - Феллини-меллини... Чаплин-маплин...
- Снобиха! - отрезала она. (Когда она отвлеклась, я вытянула из сумки записную книжку и вороватым движением вписала это дивное слово.)
Выяснилось, что Стасик, оператор, как раз снимал фильм "Связной умирает стоя", а художник, Вячик, как раз работал в фильме "Не подкачай, Зульфира!".
По случаю "нашего полку прибыло" Анжелла закатила у себя грандиозный плов.
На кухне в фартуке колдовал над большим казаном Мирза: мешал шумовкой лук и морковь, засыпал рис, добавлял специи. На его худощавом лице с мягкой покорно-женственной линией рта было такое выражение, какое бывает у пожилой умной домработницы, лет тридцать живущей в семье и всю непривлекательную подноготную этой семьи знающей.
Он был еще не сильно пьян, даже не качался, и мы с ним поболтали, пока он возился с пловом. Он рассказал о величайшем открытии, сделанном учеными буквально на днях, - что-то там с полупроводниками, - бедняга, он не знал, что рассказывать мне подобные вещи - все равно что давать уроки эстетики дождевому червю. Но я слушала его с заинтересованным видом, кивая, делая участливо-изумленное лицо. Не то чтобы я лицемерила. Просто мне доставляло безотчетное удовольствие следить за движениями его сноровистых умных рук и слушать его голос - он говорил по-русски правильно, пожалуй слишком правильно, с лекционными интонациями.
Вообще, здесь он был единственно значительным и, уж без сомнения, единственно приятным человеком.
За столом ко мне подсел оператор, Стасик, и, дыша коньяком, проговорил доверительно и игриво:
- Я просмотрел ваш сценарий... Там еще есть куда копать, есть!
Я кивнула в сторону огромного блюда со струящейся желто-маслянистой горой плова, в которой, как лопата в свежем могильном холмике, стояла большая ложка, и так же доверительно сказала:
- Копайте здесь.
Он захохотал.
- Нет - правда, там еще уйма работы. Надо жестче сбить сюжет. Не бойтесь жесткости, не жалейте героя.
- Чтоб связной умирал стоя? - кротко уточнила я.
А через полчаса меня отыскал непотребно уже пьяный Вячик. Он говорил мне "ты", боролся со словом "пространство" и, не в силах совладать с этим трудным словом, бросал начатое, как жонглер, упустивший одну из восьми кеглей, и начинал номер сначала.
- А как ты мыслишь художссно... посра... просра... просраста фильма? - серьезно допытывался он, зажав меня в узком пространстве между сервировочным столиком и торшером, держа в правой руке свою рюмку, а левой пытаясь всучить мне другую. - У тебя там в ссы... ссынарии... я просра... поср... простарства не вижу...
Целыми днями Анжелла с "мальчиками" - Стасиком, Вячиком и директором фильма Рауфом - "искали натуру". Они разъезжали на узбекфильмовском "рафике" по жарким пригородам Ташкента, колесили по колхозным угодьям, по узким улочкам кишлаков.
Я не могла взять в толк - зачем забираться так далеко от города, создавая массу сложностей для съемок фильма, в то время как в самом Ташкенте, в старом городе, зайди в любой двор и снимай самую что ни на есть национальную задушевную драму - хоть "Али-бабу", хоть "Хамзу", хоть и нашу криминальную белиберду.
Помню, я даже задала этот вопрос директору фильма Рауфу.
- Кабанчик, - сказал он мне проникновенно (он со всеми разговаривал проникновенным голосом и всех, включая директора киностудии, называл "кабанчиком", что было довольно странным для мусульманина). - Чем ты думаешь, кабанчик? Если не уедем, где я тебе командировочных возьму?
И я, балда, поняла наконец: снимая фильм в черте города, съемочная группа лишилась бы командировочных - 13 рублей в сутки на человека.
Раза два и меня брали с собой на поиски загородных объектов.
Для съемок тюремных эпизодов выбрали миленькую, как выразилась Анжелла, тюрьму, только что отремонтированную, с железными, переливающимися на солнце густо-зеленой масляной краской воротами.
Съемочная группа дружной стайкой - впереди какой-то милицейский чин, за ним щебечущая Анжелла в шортах, Стасик в кепи и с кинокамерой на плече, пьяный с утра Вячик, мы с Рауфом - прошвырнулась по коридорам пахнущего краской здания, энергично одобряя данный объект.
Нас даже впустили во внутренний - прогулочный - двор, при виде которого я оторопела и так и простояла минут пять, пока остальные что-то оживленно обсуждали.
Прогулочный двор тюрьмы представлял собой нечто среднее между декорацией к модернистскому спектаклю и одной из тех гигантских постмодернистских инсталляций, которые в западном искусстве вошли в моду лет через пять.
Это была забетонированная площадка, со всех сторон глухо окруженная бетонной высокой стеной, с рядами колючей проволоки над ней. Вдоль торцовой стены - как сцена - возвышался подиум с двумя ведущими к нему ступенями. На подиуме рядком стояли три новеньких унитаза, по-видимому, установленные на днях в ходе ремонта. Они отрадно сверкали эмалью под синим майским небом, свободным - как это водится в тех краях - от тени облачка.
Течет ре-еченька по песо-очечку, бережочки мо-оет... -
послышалось мне вдруг. Запрокинув голову, я пересчитала взглядом зарешеченные окна вверху. Нет, показалось. Щелк ассоциативной памяти.
Ты начальничек, винтик-чайничек, отпусти до до-ому...
- Ах, какие дивные параши! - воскликнул Вячик. - Задрапировать их, что ли! Под королевский трон! Под кресло генсека ООН!
И Стасик, вскинув камеру, принялся снимать постмодернистскую сцену с тремя унитазами...
После длительных поисков Анжелла и мальчики остановили свой выбор на районном центре Кадыргач - была такая дыра в окрестностях Ташкента. Для съемок фильма на лето сняли большой, типично сельский дом с двориком, принадлежащий, кажется, бухгалтеру колхоза, и - для постоя всей съемочной группы - верхний этаж двухэтажной районной гостиницы "Кадыргач".
Стояла жара - еще не пыльный августовский зной, а душный жар середины мая. Не знаю, какую культуру, кроме хлопка, выращивал колхоз "Кадыргач", но в местной гостинице и закрытой столовой обкома, куда нас однажды по ошибке пустили пообедать (потом опомнились и больше уже не пускали. Смутно помню очень мясные голубцы по двенадцать копеек порция, жирный плов и компот из персиков), - во всем этом благословенном пригороде произрастали, реяли, парили, зависали в плывущем облаке зноя и, кажется, охранялись обществом защиты животных зудящие сонмища мух.
Гостиница производила странное впечатление. Первый этаж - просторный, с парадным подъездом, с мраморными панелями и полом и даже двумя круглыми колоннами в холле - выглядел вполне настоящим зданием. Второй же этаж казался мне декорацией, спешно возведенной к приезду съемочной группы. Это были узкие номера по обеим сторонам безоконного и оттого вечно темного коридора, разделенные между собой тонкими перегородками.
Впрочем, в номере оказался унитаз - удобство, о котором я и мечтать не смела. Унитаз был расколот сверху донизу - то ли молния в него шарахнула, то ли ядрами из него палили, - но трещину заделали цементом, и старый ветеран продолжал стойко нести свою невеселую службу.
Анжелла сняла "люкс" в противоположном конце коридора - две смежные комнатки с такой же командировочной мебелью. В гостиной, правда, стояли несколько кресел образца куцего дизайна шестидесятых годов.
Вокруг Анжеллы крутились пять-шесть девочек от восемнадцати до шестидесяти лет - костюмерши, гример, ассистентки. Появился второй режиссер фильма Толя Абазов - образованный, приятный и фантастически равнодушный ко всему происходящему человек, - он единственный из всей группы не имел претензий к моему сценарию, поскольку не читал его.
(Кажется, он так и не прочел его никогда. За что я до сих пор испытываю к нему теплое чувство.)
Первые дни в "люксе" шли репетиции - сидя в кресле и разложив на коленях листки сценария, Анжелла лениво отщипывала по сизой виноградине от тяжелой кисти. Репетировали небольшой эпизод из середины фильма.
Если до того рухнули все мои представления о работе режиссера над сценарием, то сейчас полетело к черту все, что я знала и читала когда-либо о работе режиссера с актерами.
С утра Толя Абазов привозил из Ташкента в "рафике" двух студентов Театрального института, занятых в эпизоде. Один репетировал роль уголовника, другой - роль лейтенанта милиции.
Оба мальчика выглядели если не близнецами, то уж во всяком случае родными братьями. Текста сценария оба, естественно, не знали, и, как выяснилось, к актерам никто и не предъявлял подобных вздорных требований. А я, как на грех, почему-то нервничала, когда вместо текста актер нес откровенную чушь. Эта моя реакция неприятно меня поразила. Я была уверена, что мое авторское самолюбие благополучно издохло, но выяснилось, что оно лишь уснуло летаргическим сном и сейчас зашевелилось и замычало.
- Не психуй, - раздраженно отмахивалась Анжелла. - Мы же потом наймем укладчицу!
Слово "укладчица" вызывало в моем воображении грузных женщин в телогрейках, с лопатами, выстроившихся вдоль полотна железной дороги, а также шпалы, рельсы, тяжело несущиеся куда-то к Семипалатинску поезда...
- Толя, что значит - "наймем укладчицу"? - тревожным полушепотом спросила я у Абазова.
Тот посмотрел на меня безмятежным взглядом и проговорил мягко:
- Приедет блядь с "Мосфильма". Заломит цену. Ей дадут. Она всем даст. Потом будет сидеть, задрав ноги на кресло и сочинять новый текст в соответствии с артикуляцией этих ферганских гусаров.
- Как?! - потрясенно воскликнула я. - А... а сценарий!! А... все эти инстанции?! "Образ героя не отвечает"?!
Он нагнулся к блюду с фруктами и, оторвав синюю гроздку, протянул мне:
- Хотите виноград?..
Буквально репетиции проходили так.
- Ты входишь оттуда, - приказывала Анжелла одному из мальчиков, репетирующему роль подследственного. - А ты стоишь там, - указывала она пальцем мальчику, репетирующему роль следователя.
- Да нет, Анжелла, нет!! - взвивался оператор Стасик, который с самого своего приезда ревностно выполнял обязанности Старшего Собрата по творчеству. - Куда это годится, ты разрушаешь всю пространственную концепцию. Это он, наоборот, должен стоять там, а тот - выходить оттуда! Это ж принципиально разные вещи!
Потоптавшись у дверей, мальчик, репетирующий подследственного, делал нерешительный шаг в сторону окна, где стоял его товарищ, репетирующий следователя, и говорил неестественно бодрым голосом:
- Здорово, начальник! Вызывал?
- Там нет этого идиотского текста!! - вопила я из своего угла. - Почему вы не учите роль?!
- Отстань, приедет укладчица, всех уложит, - огрызалась Анжелла. - Не мешай репетировать. Сейчас главное - как они двигаются в мизансцене. А ты не стой, как козел! - обращалась она к мальчику. - Ты нахальней так: "Здорово, начальник! Вызывал?"
- Учите роль, черт возьми! - нервно вскрикивала я.
- Нет-нет, Анжелла, я принципиально против этой мизансцены! - Стасик вскакивал с кресла - атласно выбритый, в белом кепи и белой маечке с картинкой на груди - задранные женские ножки - и надписью по-английски: "Я устала от мужчин". - Он должен стоять вот здесь, повернувшись спиной к вошедшему, и когда тот входит и говорит: "Здорово, начальник, вызывал?" - поворачивается...
- И камера наезжает, - подхватывала Анжелла, - и глаза крупным планом... Ну, пошел, - предлагала она несчастному студенту, - оттуда, от дверей...
- Здорово, начальник! Вызывал? - вымученно повторял мальчик, косясь на Анжеллу.
- Да не так, не так, более вкрадчиво: "Здорово, начальник, вызывал?"
- Здорово, нача-альник...
- Нет. - Анжелла откидывалась в кресле, сидела несколько мгновений, прикрыв глаза, потом говорила мне устало: - Покажи ему, как надо.
Страницы: 1 2 [ 3 ] 4 5 6
|
|