застенчивость. Володька сейчас очень похож на того гимназиста. Те же
вихры, тот же пушок под носом, та же дань моде, превратившая клеш в тонкую
дудочку, и только самоуверенность естественная и совершенно беспримесная,
без всякого наигрыша.
Торговый агент, кочевавший по России, он месяцами не бывал дома. Мать
работала кастеляншей во Вдовьем доме и даже по воскресеньям приходила
запоздно. Хозяйством ведала ее дальняя родственница, тихая как мышь, тетя
Паша, уходившая домой после пяти, когда обед был приготовлен и поставлен в
духовку. С самого детства я был предоставлен самому себе, дворовой
мальчишеской Сечи, школьным учебникам и библиотеке попечительства о
народной трезвости, просвещавшей читателей в нашем квартале.
войне относились так же, как и "Раннее утро": чем дольше шла война, тем
меньше интересовала она редакцию и подписчиков. И хотя Февральскую
революцию я, как и все гимназисты, встретил с красным бантом в петлице
шинели, но знал о ней едва ли больше тети Паши, приобщавшейся к революции
на рынке и в церкви.
революционером, но и это не стимулировало моей политической зрелости. То
была странная дружба, начавшаяся около года назад, когда студент Александр
Томашевич вернулся из ссылки в Москву. На Тверском, в доме, где жили и мы,
у его отца был писчебумажный магазин. В глубине его, за стеной, была
темная комнатушка без окон, заставленная по стенам штабелями писчей
бумаги. Эту каморку с железной печуркой, поставленной вопреки всяким
пожарным правилам, приспособил для жилья бывший студент, уверявший, что в
квартире его отца, двумя этажами выше, жить ему скучно и неуютно. Сюда
после закрытия магазина забегал и я поболтать у огонька, вечно
подогревавшего большой эмалированный чайник: самоваров Томашевич не
признавал.
продавал тетради мальчишкам на копейку дешевле обозначенной на них цены.
Когда я спросил его, почему он так делает, он засмеялся и сказал:
стоимость?
обнажавшей жемчужины зубов прелестницы с рекламы зубного полосканья
"Одоль". Худощавый брюнет с черносливинами-глазами и матовой, никогда не
блестевшей кожей, он был очень красив той нерусской, экзотической
красотой, обрамлением которой хотелось бы видеть сомбреро или тюрбан, а уж
никак не старую студенческую фуражку. Да и звали его не дон Алонзо, а
просто Сашка или по-украински Сашко. Меня же он дружески называл Саней.
по распространению подписных изданий совмещались в нем с легкостью, не
вызывавшей душевных противоречий. О революционном подполье, тюрьме и
ссылке своей он никогда по рассказывал, а мой нескромный вопрос однажды
обрезал с решимостью педеля, отбирающего у вас гимназический синий билет:
котельную нашего дома поступил новый механик, Егор Михалев, человек
молчаливый и неприветливый. Котельную он всегда держал на запоре,
мальчишек туда не пускал и на меня не обращал никакого внимания. Но
однажды я оказался свидетелем странного разговора между ним и Сашко. Они
столкнулись в подъезде: Егор подымался по лестнице из подвала, а Сашко,
только что расставшийся со мной, шел к отцу. Я же стоял в тамбуре, даже
еще не успев раскрыть двери во двор.
что я невольно задержался у двери.
слова.
Томашевич. Запомни.
может, вы и правы. Присмотреться к вам хочу.
на меня.
со мной очередную партию. С тех пор как он научил меня играть в польский
банчок, трик-трак, стуколку и другие диковинные игры, мы зачастую
сражались с ним у огонька в его писчебумажной каморке. Играли мы не на
деньги, которых у меня не было, а на обязательства трех видов, которые
безропотно должен был выполнять проигравший. По первому виду требовалось
несложное, пустяковое: сбегать в лавку за булкой или папиросами, опустить
письмо в почтовый ящик, разузнать что-либо или принести воды из подвала,
потому что водопровода при магазине не было. Обязательства второго рода
были связаны с передвижением по городу, а к третьему относилось все, что
выигравший считал для себя особенно важным. Вот и приходилось мне, как
проигравшему, а проигрывал я, понятно, гораздо чаще, чем Сашко, то бегать
ему за папиросами, то разносить вместо него книги подписчикам, то возить
их бог знает в какие трамвайные дали. А проигрыш рос, обязательства
накапливались и грозили рабством. Когда общее число их перевалило за
сотню, Сашко вдруг зачеркнул все и объявил, что меняет их на
одну-единственную сверхглавную просьбу. Я обязан был всеми средствами
содействовать его сближению с Катей Ефимовой:
день бегала по городу с круглой деревянной коробкой с ремнем на крышке,
разнося готовые шляпы заказчицам. Она была похожа на девушек с английских
открыток, торчавших на витринах чуть ли не каждого писчебумажного
магазина. С них глядели на вас почти прозрачные голубоглазые блондинки со
стеком или теннисной ракеткой в руках. Катю отличал от них только
морозовский ситчик в горошинку и шляпная коробка вместо стека или ракетки.
А все остальное совпадало - и тоненькая фигурка, и соломенные волосы, и
королевская стать, словно родилась она в Виндзоре, а не в Дорогомилове.
Для меня она была блоковской Незнакомкой, Прекрасной дамой, Дульцинеей
Тобосской, которой я на долгие годы посвятил и тайную свою преданность, и
тайное восхищение. Эти рыцарские чувства, однако, ничуть не мешали мне
активно ухаживать за гимназистками и даже влюбиться в одну, хотя я и
влюбился, может быть, потому, что она чем-то смутным, неуловимым
напоминала Катю.
работящей девушкой, но мне она казалась - я только что прочел
"Петербургские трущобы" Крестовского - по крайней мере бывшей графиней,
вынужденной скрываться под личиной модистки. Как-то, возвращаясь из
гимназии, я увидел ее и пошел за ней следом до нашего дома, как вдруг
заметил, что она переглянулась с вышедшим ей навстречу Егором. Я даже
остановился в изумлении: неужто же заговорит она с вечно хмурым механиком?
Нет, не заговорила. Только задержалась на мгновение, быстро сунула ему
что-то в карман пиджака, извинилась и прошла мимо. Спустя минуту я даже
усомнился в том, что увидел. Что общего могло быть у далекой звездной
богини с этим чумазым ничтожеством?
и начала улыбаться при встречах. Однажды она даже остановила меня. Это
было у памятника Пушкину на Тверском бульваре, где она присела отдохнуть
после очередного пробега по московским заказчицам. Я хотел было улизнуть,
но она почти силой усадила меня рядом и начала расспрашивать, как живу,
как учусь, что читаю. Неожиданно я подметил в ней то, что едва ли
характеризовало модистку: интеллигентность. Вероятно, она была белой
вороной среди шляпниц - грубых, развязных, хихикающих девушек, от которых
всегда пахло, как в дешевой парикмахерской. Отличала ее от них и манера
держаться с какой-то монашеской строгостью, почти суровостью,
отталкивающей, вероятно, даже самых навязчивых ухажеров. Я тоже
почувствовал эту строгость, напомнившую мне мою первую учительницу в
приготовительном классе. И невольно отвечал Кате, как на экзамене, быстро
и лаконично, по-мальчишески краснея и тут же проклиная себя за этот
предательский румянец.
много.
Амфитеатров не чтение для человека, стоящего у открытой двери в жизнь.
и думала. И мне захотелось ответить ей в том же духе.