мертвый... Я плакала над ним. Кто скажет? Может, ведь это я и убила его.
Вдвое старше его я была тогда уж. И была такая сильная, сочная... а он - что
же?.. Мальчик!..
шепча что-то сухими губами.
нужна была женщина, он ластился ко мне котом и с его языка горячий мед тек,
а когда он меня не хотел, то щелкал меня словами, как кнутом. Раз как-то шли
мы по берегу реки, и вот он сказал мне гордое, обидное слово. О! О!.. Я
рассердилась! Я закипела, как смола! Я взяла его на руки и, как ребенка, -
он был маленький, - подняла вверх, сдавив ему бока так, что он посинел весь.
И вот я размахнулась и бросила его с берега в реку. Он кричал. Смешно так
кричал. Я смотрела на него сверху, а он барахтался там, в воде. Я ушла
тогда. И больше не встречалась с ним. Я была счастлива на это: никогда не
встречалась после с теми, которых когда-то любила. Это нехорошие встречи,
все равно как бы с покойниками.
огненно-рыжий, усатый гуцул идет умирать, спокойно покуривая трубку. У него,
наверное, были холодные, голубые глаза, которые на все смотрели
сосредоточенно и твердо. Вот рядом с ним черноусый рыбак с Прута; плачет, не
желая умирать, и на его лице, бледном от предсмертной тоски, потускнели
веселые глаза, и усы, смоченные слезами, печально обвисли по углам
искривленного рта. Вот он, старый, важный турок, наверное, фаталист и
деспот, и рядом с ним его сын, бледный и хрупкий цветок Востока, отравленный
поцелуями. А вот тщеславный поляк, галантный и жестокий, красноречивый и
холодный... И все они - только бледные тени, а та, которую они целовали,
сидит рядом со мной живая, но иссушенная временем, без тела, без крови, с
сердцем без желаний, с глазами без огня, - тоже почти тень.
их змеиного языка. Все шипят.. Что шипят? Это бог дал им такой змеиный язык
за то, что они лживы. Шла я тогда, не зная куда, и видела, как они
собирались бунтовать с вами, русскими. Дошла до города Бохнии. Жид один
купил меня; не для себя купил, а чтобы торговать мною. Я согласилась на это.
Чтобы жить - надо уметь что-нибудь делать. Я ничего не умела и за это
платила собой. Но я подумала тогда, что ведь, если я достану немного денег,
чтобы воротиться к себе на Бырлад, я порву цепи, как бы они крепки ни были.
И жила я там. Ходили ко мне богатые паны и пировали у меня. Это им дорого
стоило. Дрались из-за меня они, разорялись. Один добивался меня долго и раз
вот что сделал: пришел, а слуга за ним идет с мешком. Вот пан взял в руки
тот мешок и опрокинул его над моей головой. Золотые монеты стукали меня по
голове, и мне весело было слушать их звон, когда они падали на пол. Но я
все-таки выгнала пана. У него было такое толстое, сырое лицо, и живот - как
большая подушка. Он смотрел, как сытая свинья. Да, выгнала я его, хотя он и
говорил, что продал все земли свои, и дома, и коней, чтобы осыпать меня
золотом. Я тогда любила одного достойного пана с изрубленным лицом. Все лицо
было у него изрублено крест-накрест саблями турок, с которыми он незадолго
перед тем воевал за греков. Вот человек!.. Что ему греки, если он поляк? А
он пошел, бился с ними против их врагов. Изрубили его, у него вытек один
глаз от ударов, и два пальца на левой руке были тоже отрублены... Что ему
греки, если он поляк? А вот что: он любил подвиги. А когда человек любит
подвиги, он всегда умеет их сделать и найдет, где это можно. В жизни, знаешь
ли ты, всегда есть место подвигам. И те, которые не находят их для себя, -
те просто лентяи или трусы или не понимают жизни, потому что, кабы люди
понимали жизнь, каждый захотел бы оставить после себя свою тень в ней. И
тогда жизнь не пожирала бы людей бесследно... О, этот, рубленый, был хороший
человек! Он готов был идти на край света, чтобы делать что-нибудь. Наверное,
ваши убили его во время бунта. А зачем вы ходили бить мадьяр? Ну-ну,
молчи!..
задумалась.
было, - и только весной, когда стаял снег, нашли его в поле с простреленной
головой. Вот как! Видишь - не меньше чумы губит любовь людей; коли посчитать
- не меньше.. Что я говорила? О Польше... Да, там я сыграла свою последнюю
игру. Встретила одного шляхтича... Вот был красив! Как черт. Я же стара уж
была, эх, стара! Было ли мне четыре десятка лет? Пожалуй, что и было... А он
был еще и горд, и избалован нами, женщинами. Дорого он мне стал... да. Он
хотел сразу так себе взять меня, но я не далась. Я не была никогда рабой,
ничьей. А с жидом я уже кончила, много денег дала ему... И уже в Кракове
жила. Тогда у меня все было: и лошади, и золото, и слуги... Он ходил ко мне,
гордый демон, и все хотел, чтоб я сама кинулась ему в руки. Мы поспорили с
ним... Я даже, - помню, - дурнела от этого. Долго это тянулось... Я взяла
свое: он на коленях упрашивал меня... Но только взял, как уж и бросил. Тогда
поняла я, что стала стара... Ох, это было мне не сладко! Вот уж не сладко!..
Я ведь любила его, этого черта... а он, встречаясь со мной, смеялся...
подлый он был! И другим он смеялся надо мной, а я это знала. Ну, уж горько
было мне, скажу! Но он был тут, близко, и я все-таки любовалась им. А как
вот ушел он биться с вами, русскими, тошно стало мне. Ломала я себя, но не
могла сломать... И решила поехать за ним. Он около Варшавы был, в лесу.
плену, недалеко в деревне.
стала стараться увидать... Нищей оделась, хромой, и пошла, завязав лицо, в
ту деревню, где был он. Везде казаки и солдаты... дорого мне стоило быть
там! Узнала я, где поляки сидят, и вижу, что трудно попасть туда. А нужно
мне это было. И вот ночью поползла я к тому месту, где они были. Ползу по
огороду между гряд и вижу: часовой стоит на моей дороге... А уж слышно мне -
поют поляки и говорят громко. Поют песню одну... к матери бога... И тот там
же поет... Аркадэк мой. Мне горько стало, как подумала я, что раньше за мной
ползали... а вот оно, пришло время - и я за человеком поползла змеей по
земле и, может, на смерть свою ползу. А этот часовой уже слушает, выгнулся
вперед. Ну, что же мне? Встала я с земли и пошла на него. Ни ножа у меня
нет, ничего, кроме рук да языка. Жалею, что не взяла ножа. Шепчу:
"Погоди!.." А он, солдат этот, уже приставил к горлу мне штык. Я говорю ему
шепотом: "Не коли, погоди, послушай, коли у тебя душа есть! Не могу тебе
ничего дать, а прошу тебя..." Он опустил ружье и также шепотом говорит мне:
"Пошла прочь, баба! пошла! Чего тебе?" Я сказала ему, что сын у меня тут
заперт... "Ты понимаешь, солдат, - сын! Ты ведь тоже чей-нибудь сын, да? Так
вот посмотри на меня - у меня есть такой же, как ты, и вон он где! Дай мне
посмотреть на него, может, он умрет скоро... и, может, тебя завтра убьют...
будет плакать твоя мать о тебе? И ведь тяжко будет тебе умереть, не взглянув
на нее, твою мать? И моему сыну тяжко же. Пожалей же себя и его, и меня -
мать!.."
толкал меня то в спину, то в грудь. Я стояла и качалась перед этим каменным
солдатом... А он все говорил: "Нет!" И каждый раз, как я слышала его
холодное слово, еще жарче во мне вспыхивало желание видеть того, Аркадэка...
Я говорила и мерила глазами солдата - он был маленький, сухой и все кашлял.
И вот я упала на землю перед ним и, охватив его колени, все упрашивая его
горячими словами, свалила солдата на землю. Он упал в грязь. Тогда я быстро
повернула его лицом к земле и придавила его голову в лужу, чтоб он не
кричал. Он не кричал, а только все барахтался, стараясь сбросить меня с
своей спины. Я же обеими руками втискивала его голову глубже в грязь. Он и
задохнулся... Тогда я бросилась к амбару, где пели поляки. "Аркадэк!.." -
шептала я в щели стен. Они догадливые, эти поляки, - и, услыхав меня, не
перестали петь! Вот его глаза против моих. "Можешь ты выйти отсюда?" - "Да,
через пол!" - сказал он. "Ну, иди же". И вот четверо их вылезло из-под этого
амбара: трое и Аркадэк мой. "Где часовые?" - спросил Аркадэк. "Вон лежит!.."
И они пошли тихо-тихо, согнувшись к земле. Дождь шел, ветер выл громко. Мы
ушли из деревни и долго молча шли лесом. Быстро так шли. Аркадэк держал меня
за руку, и его рука была горяча и дрожала.
- хорошие минуты моей жадной жизни. Но вот мы вышли на луг и остановились.
Они благодарили меня все четверо. Ох, как они долго и много говорили мне
что-то! Я все слушала и смотрела на своего пана. Что же он сделает мне? И
вот он обнял меня и сказал так важно... Не помню, что он сказал, но так
выходило, что теперь он в благодарность за то, что я увела его, будет любить
меня... И стал он на колени предо мной, улыбаясь, и сказал мне: "Моя
королева!" Вот какая лживая собака была это!.. Ну, тогда я дала ему пинка
ногой и ударила бы его в лицо, да он отшатнулся и вскочил. Грозный и бледный
стоит он предо мной... Стоят и те трое, хмурые все. И все молчат. Я
посмотрела на них... Мне тогда стало - помню - только скучно очень, и такая
лень напала на меня... Я сказала им: "Идите!" Они, псы, спросили меня:
ушли они. Тогда и я пошла... А на другой день взяли меня ваши, но скоро
отпустили. Тогда увидела я, что пора мне завести гнездо, будет жить
кукушкой! Уж тяжела стала я, и ослабели крылья, и перья потускнели... Пора,
пора! Тогда я уехала в Галицию, а оттуда в Добруджу. И вот уже около трех
десятков лет живу здесь. Был у меня муж, молдаванин; умер с год тому
времени. И живу я вот! Одна живу... Нет, не одна, а вон с теми.
краткий, обманчивый звук и умирал тотчас же.
молодые все... И мне хорошо с ними. Смотрю и думаю: "Вот и я, было время,
такая же была... Только тогда, в мое время, больше было в человеке силы и
огня, и оттого жилось веселее и лучше... Да!.."
головой, и тихо шептала что-то... может быть, молилась.