улыбкой, ускоренным, неровным шагом вышел из кондитерской, оставив на месте
Азорку. Все стояли в изумлении; послышались восклицания.
на друга.
----
поворотя от нее направо, есть переулок, узкий и темный, обставленный
огромными домами. Что-то подтолкнуло меня, что старик непременно повернул
сюда. Тут второй дом направо строился и весь был обставлен лесами. Забор,
окружавший дом, выходил чуть не на средину переулка, к забору была
прилажена деревянная настилка для проходящих. В темном углу, составленном
забором и домом, я нашел старика. Он сидел на приступке деревянного
тротуара и обеими руками, опершись локтями на колена, поддерживал свою
голову. Я сел подле него.
об Азорке. Пойдемте, я вас отвезу домой. Успокойтесь. Я сейчас схожу за
извозчиком. Где вы живете?
он начал хватать меня за руку.
приподымая его, - вы выпьете чаю и ляжете в постель... Я сейчас приведу
извозчика. Я позову доктора... мне знаком один доктор...
поднявшись немного, опять упал на землю и опять начал что-то бормотать тем
же хриплым, удушливым голосом.
Ше-стой ли-нии...
не направо. Я вас сейчас довезу...
взглянул ему в лицо, дотронулся до него - он был уже мертвый. Мне казалось,
что все это происходит во сне.
прошла сама собою моя лихорадка. Квартиру старика отыскали. Он, однакоже,
жил не на Васильевском острову, а в двух шагах от того места, где умер, в
доме Клугена, под самою кровлею, в пятом этаже, в отдельной квартире,
состоящей из одной маленькой прихожей и одной большой, очень низкой комнаты
с тремя щелями наподобие окон. Жил он ужасно бедно. Мебели было всего стол,
два стула и старый-старый диван, твердый, как камень, и из которого со всех
сторон высовывалась мочала; да и то оказалось хозяйское. Печь, по-видимому,
уже давно не топилась; свечей тоже не отыскалось. Я серьезно теперь думаю,
что старик выдумал ходить к Миллеру единственно для того, чтоб посидеть при
свечах и погреться. На столе стояла пустая глиняная кружка и лежала старая,
черствая корка хлеба. Денег не нашлось ни копейки. Даже не было другой
перемены белья, чтоб похоронить его; кто-то дал уж свою рубашку. Ясно, что
он не мог жить таким образом, совершенно один, и, верно, кто-нибудь, хоть
изредка, навещал его. В столе отыскался его паспорт. Покойник был из
иностранцев, но русский подданный, Иеремия Смит, машинист, семидесяти
восьми лет от роду. На столе лежали две книги: краткая география и Новый
завет в русском переводе, исчерченный карандашом на полях и с отметками
ногтем. Книги эти я приобрел себе. Спрашивали жильцов, хозяина дома, -
никто об нем почти ничего не знал. Жильцов в этом доме множество, почти вс°
мастеровые и немки, содержательницы квартир со столом и прислугою.
Управляющий домом, из благородных, тоже немного мог сказать о бывшем своем
постояльце, кроме разве того, что квартира ходила по шести рублей в месяц,
что покойник жил в ней четыре месяца, но за два последних месяца не
заплатил ни копейки, так что приходилось его сгонять с квартиры.
Спрашивали: не ходил ли к нему кто-нибудь? Но никто не мог дать об этом
удовлетворительного ответа. Дом большой: мало ли людей ходит в такой Ноев
ковчег, всех не запомнишь. Дворник, служивший в этом доме лет пять и,
вероятно, могший хоть что-нибудь разъяснить, ушел две недели перед этим к
себе на родину, на побывку, оставив вместо себя своего племянника, молодого
парня, еще не узнавшего лично и половины жильцов. Не знаю наверно, чем
именно кончились тогда все эти справки, но, наконец, старика похоронили. В
эти дни между другими хлопотами я ходил на Васильевский остров, в Шестую
линию, и только придя туда, усмехнулся сам над собою: что мог я увидать в
Шестой линии, кроме ряда обыкновенных домов?. "Но зачем же, - думал я, -
старик, умирая, говорил про Шестую линию и про Васильевский остров? Не в
бреду ли?"
ее за собою. Главное, была большая комната, хоть и очень низкая, так что
мне в первое время все казалось, что я задену потолок головою. Впрочем, я
скоро привык. За шесть рублей в месяц и нельзя было достать лучше. Особняк
соблазнял меня; оставалось только похлопотать насчет прислуги, так как
совершенно без прислуги нельзя было жить. Дворник на первое время обещался
приходить хоть по разу в день, прислужить мне в каком-нибудь крайнем
случае. "А кто знает, - думал я, - может быть, кто-нибудь и наведается о
старике!" Впрочем, прошло уже пять дней, как он умер, а еще никто не
приходил.
статейки и твердо верил, что мне удастся написать какую-нибудь большую,
хорошую вещь. Я сидел тогда за большим романом; но дело все-таки кончилось
тем, что я - вот засел теперь в больнице и, кажется, скоро умру. А коли
скоро умру, то к чему бы, кажется, и писать записки?
год моей жизни. Хочу теперь все записать, и, если б я не изобрел себе этого
занятия, мне кажется, я бы умер с тоски. Все эти прошедшие впечатления
волнуют иногда меня до боли, до муки. Под пером они примут характер более
успокоительный, более стройный; менее будут походить на бред, на кошмар.
Так мне кажется. Один механизм письма чего стоит: он успокоит, расхолодит,
расшевелит во мне прежние авторские привычки, обратит мои воспоминания и
больные мечты в дело, в занятие... Да, я хорошо выдумал. К тому ж и
наследство фельдшеру; хоть окна облепит моими записками, когда будет зимние
рамы вставлять.
уж все записывать, то надо начинать сначала. Ну, и начнем сначала. Впрочем,
не велика будет моя автобиография.
полагать, что родители мои были хорошие люди, но оставили меня сиротой еще
в детстве, и вырос я в доме Николая Сергеича Ихменева, мелкопоместного
помещика, который принял меня из жалости. Детей у него была одна только
дочь, Наташа, ребенок тремя годами моложе меня. Мы росли с ней как брат с
сестрой. О мое милое детство! Как глупо тосковать и жалеть о тебе на
двадцать пятом году жизни и, умирая, вспомянуть только об одном тебе с
восторгом и благодарностию! Тогда на небе было такое ясное, такое
непетербургское солнце и так резво, весело бились наши маленькие сердца.
Тогда кругом были поля и леса, а не груда мертвых камней, как теперь. Что
за чудный был сад и парк в Васильевском, где Николай Сергеич был
управляющим; в этот сад мы с Наташей ходили гулять, а за садом был большой,
сырой лес, где мы, дети, оба раз заблудились... Золотое, прекрасное время!
Жизнь сказывалась впервые, таинственно и заманчиво, и так сладко было
знакомиться с нею. Тогда за каждым кустом, за каждым деревом как будто еще
кто-то жил, для нас таинственный и неведомый; сказочный мир сливался с
действительным; и, когда, бывало, в глубоких долинах густел вечерний пар и
седыми извилистыми космами цеплялся за кустарник, лепившийся по каменистым
ребрам нашего большого оврага, мы с Наташей, на берегу, держась за руки, с
боязливым любопытством заглядывали вглубь и ждали, что вот-вот выйдет
кто-нибудь к нам или откликнется из тумана с овражьего дна и нянины сказки
окажутся настоящей, законной правдой. Раз потом, уже долго спустя, я как-то
напомнил Наташе, как достали нам тогда однажды "Детское чтение", как мы
тотчас же убежали в сад, к пруду, где стояла под старым густым кленом наша
любимая зеленая скамейка, уселись там и начали читать "Альфонса и Далинду"
- волшебную повесть. Еще и теперь я не могу вспомнить эту повесть без
какого-то странного сердечного движения, и когда я, год тому назад,