его осведомлена не только соседка той особы, которая названа
деканом высокопоставленной. А что до приработка, так подменять
в институте заболевшую "немку" можно, а за самого себя работать
в вечерней школе нельзя, оказывается. Бред какой-то.
рубежу. Портфель с конспектами и книгами будто по рассеянности
забыт в шкафу, закуска -- краюшка хлеба и огурец -- в кармане.
Время шло. Почти семь вечера, и шаркающие шаги уборщицы
оповестили о скорой четвертинке, Гастев рванулся к выходу, но
окопное благоразумие взяло верх: не побежал, шел осмотрительным
ровным шагом, чтоб не нарваться на какого-нибудь блюстителя
нравов, и только на улице почувствовал себя свободным,
раскрытым для запахов и шумов большого города, который и
подтолкнет его сейчас к наилучшему маршруту. Шел -- куда глаза
глядят -- расслабленной походкой. Семь часов двадцать минут,
вечер такой, что поневоле погрузишься в воспоминания, --
теплый, лето еще не перешло в осень, солнце близко к закатной
точке, тени резкие, все готово к возвеличивающей душу минуте,
когда решено будет, какой год осветит этот день взлетом чувств.
более назад? 1939 год -- светит ли в нем день 3 сентября? Нет,
пожалуй: унижение от ХПФ пережито или упрятано, какая-то возня
с учебниками, впрочем -- воскресенье, был с матерью на рынке,
ездили за картошкой, той, на которую бросают послезавтра
студентов. Ну а год назад, в 1948-м? Что-то связанное с
перемещением, с поездкой к месту происшествия, то ли труп
выловили в реке, то ли удавленник, да разве припомнишь -- три
следователя на весь район...
остался драмтеатр, где завтра отмечается новый учебный год "в
сети высших учебных заведений" и куда приглашены все
преподаватели. Проспект Энгельса он пересек вкрадчивым шагом
человека, уверенного в том, что где-то рядом, за углом, в косом
переулке, найдет то, от чего всколыхнется мысль и чувство. 3
сентября 1942 года -- это что-нибудь говорит? Нет, не говорит,
а мычит тоскою трехмесячных курсов младших лейтенантов:
стрельбище, строевые занятия до упаду, сказочно злобный
старшина роты...
и учреждениями, где те же самые строевые занятия, но за
столами, и продовольственный магазин, где киснет, поджидая,
четвертинка, покупку которой надо, однако, отложить до решения
восхитительного вопроса о дате, над которой взовьется
осветительная ракета. Сорок третий год забракован, как и сорок
четвертый, в сорок шестом что-то просматривается, но так смутно
и непонятно, что лучше уж повременить.
увиденной миной. Сделал -- не дыша -- два шага назад, чтоб
остеречься, дрогнувшая рука коснулась потного лба, и жест этот
обозначил так и не произнесенное восклицание: "Вспомнил!"
недоумение. "Как?.. Такое -- забыть? Ну, никак от тебя не
ожидал, нет, никак не ожидал, дружище!" -- урезонил он и
самого себя, и того, кто прикидывался им самим. Сокрушенно
покачал головой, дивясь преступной забывчивости, хотя с прошлой
субботы знал, на каком дне остановится бег памяти, и не
ракетница пульнет в небо, а крупнокалиберное орудие выбросит
снаряд, который к самому небу взметнет мельчайшие подробности
того дня 3 сентября 1945 года, потому что в нем была она,
Людмила Мишина.
дома, уже...
туда опасно, впереди вышагивает знакомый из областной
прокуратуры. И так уже ползет слушок о загулах, в которые якобы
впадает бывший народный следователь, и Гастев свернул в
переулок, не дойдя до магазина; теперь, весь находясь в году
сорок пятом, никого уже не видел он и видеть не мог, ибо после
полудня 3 сентября того года был дома и собирался идти в
институт -- восстанавливаться. Позади -- война, демобилизация,
возвращение в родной город, военкомат, милиция, домоуправ,
паспортный стол; впереди -- учеба, диплом, работа. Офицерские
брюки, хромовые сапоги, начищенные до блеска, китель (ордена и
медали на нем поблескивают и позванивают), зачетная книжка в
кармане, погоны сняты, но фронтовым духом веет от кровью
заработанных наград, от нашивок за ранения, -- в таком виде
хотел предстать перед институтской верхушкой: да, это я, тот
самый, которого спихнули вы на ХПФ, и не надо жалких слов
оправдания, я вас прощаю!.. Осмотрел себя в зеркале, подвигал
плечами и замер -- увидел отраженный взгляд матери, любующейся
сыном, услышал вздох ее: "Ну, теперь можно..." И что "теперь
можно" -- понял. Умирать можно -- вот что недоговорила мать.
Она родила сына, она вырастила его, она вымолила у судьбы жизнь
его на войне, сын перенес уже смерть отца и теперь безропотно
встретит кончину матери. И стыдно стало -- перед кем
выхваляться вздумал? Плевать ему на институтское начальство!..
Сапоги -- в угол, китель и брюки -- на вешалку, из Вены,
последнего места службы, привезены три костюма, выбрал самый
скромный, поцеловал мать -- и на трамвай. По уважительной
причине отсутствовал студент четвертого курса
хозяйственно-правового факультета Гастев Сергей Васильевич,
прошу зачислить в институт для продолжения учебы -- такая форма
поведения выбралась. Встречен же был сверхрадушно, обнят и
расцелован, выяснилось к тому же, что оскорбляющий ухо и глаз
ХПФ ликвидирован, отныне деление на чистых и нечистых проходит
по другим признакам: судим -- не судим, есть ли родственники за
границей, а главное -- проживал ли на временно оккупированной
территории. Приказ о зачислении был немедленно подписан,
Гастева определили на последний курс, обязав досдать кое-какие
дисциплины, студенческий билет выдали без проволочек,
оставалась сущая ерунда -- получить учебники, тут-то и возникла
закавыка, без которой власть не была бы властью: требовался еще
и читательский билет в библиотеку, которой ведал почему-то зам
по хозяйству, -- его и пошел искать Гастев, часто
останавливаясь у незабытых аудиторий. Всесильный зам
обосновался на первом этаже, куда-то вышел "на минутку", в
приемной на стульях вдоль стены расположились первокурсники,
судя по несмелости, а на столе (а не за столом!) сидела молодая
и очень привлекательная женщина, сидела в чересчур вольной позе
-- так, что угол стола раскинул ее ноги и туго обтянул юбку на
бедрах возбуждающей полноты. По позе этой, по тому, как
умолкали парни, когда женщина открывала рот, Гастев решил
поначалу, что на столе сидит методистка какой-то кафедры.
Вместо блузки -- спортивная рубашка с короткими рукавами, на
ногах -- танкетки, тупоносые и на широкой платформе туфли, на
запястье -- мужские часы, а не крохотные дамские из поддельного
золота (их мешками везли из Германии), волосы темно-каштановые,
без каких-либо следов завивки, брови смелые, глаза серые, и
глаза эти секунду подержались на Гастеве, когда тот вошел,
отвелись, абсолютно безразличные, и минуло две или три минуты,
прежде чем женщина спросила: "А вы по какому вопросу, товарищ?"
-- задала вопрос, даже поворотом головы не обозначив
"товарища", а лишь слегка изменив тон, каким говорила со
студентами. Гастев не ответил, не испросил и разрешения курить,
поскольку студенты дымили вовсю. Единственная пепельница -- на
столе, и оказалось, что женщина, с десяти шагов весьма
миловидная, вблизи смотрелась удручающе иной: и глаза вроде бы
как-то косо помещены на сплюснутом лице, подбородок выступает
нагловатенько, и лоб какой-то не такой, манеры и речи же --
нахраписты и угодливы, как у пристающей к прохожим торговки
краденым, чего не видели или не хотели замечать студенты,
ловившие каждое слово девки с раскинутыми ногами. Сомневаться в
том, что говорилось ласково-воспитательным тоном, она
запрещала, и даже если студент всего лишь переспрашивал, она
обрывала его так, что ответ напоминал оплеуху или зуботычину.
По этой манере затыкать рты и превращать диспут в монолог
Гастев догадался: не методистка, а какая-то комсомольская
начальница, обязанная глаз не спускать с вверенных ей овечек, к
каким она относила и приблудную овцу, Гастева то есть, всем
поведением своим являвшего признаки непослушания, потому что
дважды или трижды возникшая пауза призывала Гастева хоть
словечком проявить интерес к разговору, на что он отвечал
презрительным молчанием. А шла речь о романе известного
писателя, живописавшего подвиги комсомольцев, всецело
посвятивших себя борьбе с немецкими оккупантами. Нашлась,
однако, в комсомольской организации парочка, которая -- по
смутным намекам писателя -- вступила в "близкие отношения", не
прерывая, впрочем, борьбы, что никак не устраивало открывшую
диспут начальницу. "Не-ет! -- негодовала она. -- Раз ты
сражаешься за Родину, то будь добр -- посвяти борьбе все силы,