полуторки с пивом для любителей коллективных выездов на лоно природы, на
полянах бухал волейбольный мяч, по берегам лежали кучки одежды, накрытые
панамами, а в пруду шевелились разноцветные резиновые головы.
- Это был будний день. На берегу я встретил ее. Стояла
такая жара, что можно было разговаривать откровенно. Все тормоза сдали.
- Да, я забыл сказать, что она была гречанка.
- Мы произносили слово "Атина". Она произносила, а я
только пытался.
- Атина, - говорил я.
- Нет, нет!
- Асина? - говорил я. - Нет? Нет?..
- О боже! - говорила она. - Осина. Слышала бы она!
- Все плавилось от солнца. Небо было белое, а вода -
слепящая до черноты.
- Мы пытались произнести слово "Афина" так, как его
произносят греки. Не "ф", а среднее между "т" и "с". Имя богини было первое
греческое слово, которое я хотел научиться произносить по-гречески.
- Какого черта было смеяться. Она должна была гордиться
тем, что изучают ее язык, эта чудачка. Господи, ну кто она такая? Были
древние греки - они представляли интерес, древние греки, а не просто греки.
Просто греки - это просто греки. Они представляют интерес ни больше и ни
меньше других наций. Греки, подумаешь! Разве может она понять?
- Когда я напивался - а это случалось редко, слишком
много мне для этого надо было выпить, гораздо больше, чем обычно
оказывалось в компаниях, куда меня заносил случай, а так вообще я вел
трезвый образ жизни, не пил, - когда я напивался, достаточно мне было
услышать греческое слово, чтобы я ушел и рыдал где-нибудь в темноте, в
коридоре или на кухне. среди капель из крана и кастрюль, мерцающих в
темноте от уличных фонарей.
- Какой-то комок вдруг накатывал, поднимался от груди к
горлу, и тогда я рыдал даже от такого дурацкого слова, как "канелюры".
"Канелюры", - говорил я шепотом и рыдал, захлебываясь, отчаянно и
по-мальчишески. "Канелюры", - говорил я, и снова беззвучно и некрасиво
распяливал рот, и все старался двумя руками вытереть слезы, а они все
бежали и бежали по щекам.
- "Канелюры" - это такие бороздки, которые идут вверх по
колонне. Вся колонна тогда состоит из натянутых мраморных складок, или
пучка каменных струй.
- Канелюры... Я такого слова не знаю, - сказала она. - Это, наверное, не
греческое слово.
- Молчала бы уж лучше.
- Собственно, она и молчит и смеется, и у нее это
неплохо получается.
- Ну, ну, не задавайтесь. - говорю я. - Подумаешь, гречанка нашлась.
- Почему нашлась? - спрашивает она. - Я не нашлась.
- А я думаю о своих делишках. Личных. Весьма неудачных.
- Чего вы смеетесь, клякса? - спросил я.
- А знаете, какой мой любимый идеал? - спросила она в ответ и почесала ногу
об ногу.
- Ну вот, договорились до идеалов,
- Какой? - спросил я.
- Гаидэ.
- Кто?
- Не помните? Не помните?! Гаидэ не помните?
- Чего вы расшумелись, какая Гаидэ? Из "Монте-Кристо", что ли?
- А какая же?
- Ну помню.
- Она постепенно успокаивалась.
- Я пойду домой, - сказала она.
- Идите.
- Я пойду домой, - сказала она, повысив голос.
- Знаете что? - сказал я. - Ваш идеал Гаидэ? Ну и прелестно. У вас
переживания по этой части? Прелестно. А у меня нет переживаний. Ну и привет.
- Я знаю.
- Что вы знаете?
- Что у вас нет переживаний...
- Много вы знаете, - сказал я. - Тоже мне Гаидэ. У каждой порядочной Гаидэ
должен быть свой Монте-Кристо. красавец с седыми висками. А у вас есть?
- Есть.
- Ну да? Кто?
- Вы... - сказала она и убежала.
- Ну вот, договорились.
- Обычно о таких вещах я догадывался раньше.
- Но это и было раньше. У меня тогда было тонкое,
одухотворенное лицо, и я делал вид, что не знаю, какое я произвожу
впечатление, а я всегда знал, и поэтому, когда я спрашивал: "А я вам сильно
нравлюсь?" - та с разбегу отвечала: "Да". Только, несмотря на
одухотворенное лицо, художник я тогда был плохой.
- Теперь у меня сладко заныло сердце. Я уже со всеми
своими личными делишками отвык от этого ощущения. Да, здорово все-таки
узнать вдруг, что ты произвел впечатление на такую кляксу.
- Старался ли я произвести впечатление? Безусловно.
Применял ли я хитрости? Применял. И подчеркнутая грубость и нотки горечи,
на которые клюют невинные кляксы, то есть весь антураж, вся старая
бутафория.
- Нечестно? Как сказать. И да и нет. А честно вот что.
- Где-то в душе, в самой глубине, жила боль, что ничего
не может быть. На что можно рассчитывать? На почтенье? И все? Потом они
обычно выходят замуж, и это остается у них светлым переживанием. Потом они
говорят: "За мной ухаживал один художник". Я почти не встречал женщины,
которая бы не могла сказать, что за ней ухаживал один художник. Я не хотел
быть ничьим переживанием и меньше всего ее. Жирно будет считаться светлым
переживанием ее юности. Жирно будет. У меня таких, как она, было сто штук.
Вранье. Таких, как она, не было.
- Дело не в юности ее. В ней было что-то от Греции. От
той старой светлой Греции, которая заставляла меня рыдать, когда я пьяный,
и твердо стоять на земле, когда я трезвый.
- Я уехал.
- Неделю я ломал себя, пытался задушить воспоминание, не
смог.
- Я совершал велосипедные прогулки, радиус которых все
удлинялся, пока однажды я не обнаружил. что еду по тихой асфальтированной
дорожке прямо к даче режиссера.
- Я слез у калитки и заглянул внутрь. Дача была пуста.
Только огромная собака вышла из конуры и посмотрела на меня внимательно.
- Я пошел обратно на подгибающихся ногах и держась за
велосипед - такое меня било волнение.
- На шоссе я увидел летящую навстречу машину. Только
когда она приблизилась, я понял, что едут она и старик.
- Глаза ее расширились мне навстречу, как два цветка, и
она все смотрела на меня. пока приближалась машина.
- Старик сидел рядом с шофером. Я поклонился им и сделал
вид. что прогуливаюсь в этих местах. Машина укатила.
- Через двое суток в ночных известиях я услышал по
радио, что умер великий режиссер.
- Потом были похороны, и я сам вытаскивал гроб из серого
автобуса с черной полосой, а потом стоял в почетном карауле.
- Тихо играли скрипки, плакали люди, и его было еле
видно среди цветов и лент.
- Когда все кончилось, я остался один. Совсем один.
Совсем. Этой девушки я больше не видел никогда и даже не знаю, кто она
такая, так как ни о чем не расспросил ее, а теперь спрашивать было некого.
- Через месяц, когда я оправился после потери, ко мне
пришли мои приятели Гошка и Алеша, у которых тоже были свои неудачи, и
Гошка сказал:
- Судьба похожа на сумасшедшего - визжит, плачет, смеется, ухает, сопит,
чавкает, - и ни одного приличного звука.
- Что ты считаешь приличным звуком? - спросил Алеша.
- Между прочим, не то, что ты думаешь, не музыку.
- Я не думаю, - сказал Алеша. - А что?
- Когда летним утром деревья стоят в росе, а вдалеке бьют молотом по
наковальне.
- Ух ты!.. - сказал Алеша.
- А что?
- Здорово...
- Представляешь? - спросил меня Гошка.
- Да, - сказал я.
- Знаешь, какой звук? Когда хочется подхватить:
- "Мы кузнецы, и дух наш молод, - сказал Гошка, - куем
мы счастия ключи".
- Да, - сказал я. - Надо работать.
- А сейчас я случайно встретил ее в гостях.
- Меня зовут Костей, - сказал я, когда мы удрали с вечеринки.
- Господи,- сказала она. - А вы меня, конечно, не помните...
- Конечно, я ее помнил.
- Я пожал ее руку - очень вежливая мягкая рука. Потом мы
поболтали о том, о сем, а потом я с ней попрощался и усадил ее в машину, и
она уехала домой. А я вернулся на вечеринку. Я уселся в углу и стал
тихо-тихо смотреть телевизор и все старался забыть ощущение, которое
пронизало меня, и когда я пожимал эту тихую вежливую руку и на одном из