ее; в другой - такое же казенное ведро с помятыми боками и ржавым ободком,
похожее на то, которое когда-то к задку своей допотопной телеги подвешивал
дядя Рахмиэль. Ведро позвякивало в утренней тишине, и от этого глухого
равномерного позвякивания Ицхаку казалось, что женщина идет не по аллее, а
по выжженной пустыне за верблюжьим караваном, груженным серебром и златом,
шелком и шерстью.
Как ни странно, но образ пустыни частенько возникал в голове у Малкина.
Может, оттого, что грамотей Моше Гершензон задурил им всем головы своими
россказнями о древней Иудее, о царях иудейских. Каждый из них прошел через
свою пустыню - только не было ни кладов, ни чудотворных колодцев, ни
серебра, ни злата, ни шелков, ни шерсти. Слава Богу, хлеба хватило, и пуля
миновала. Пустыня и сегодня велика и бескрайня, а их шаг ничтожен и мал -
шагаешь, и кажется, Бог весть, сколько отшагал, а оглянешься и увидишь:
почти что с места не стронулся, впереди тот же зной, тот же песок,
раскаленный от собственного бессилия.
Женщина подошла и, крутанув бедрами, поздоровалась:
- Дзень добры, пан Малкин. Як сон маш?
- Дзенькую, пани Зофья, допуки жиемы.
- Никого нема? - не то разочарованно, не то обрадованно пропела женщина.-
Навет пана Натана?
Разговор по-польски давался Ицхаку нелегко, чужая речь утомляла его. Лучше,
конечно, было бы говорить с пани Зофьей на идише. Но кто сейчас его знает?
Было время - на маме-лошн нельзя было и слова сказать. Скажешь, а на тебя
так посмотрят, как будто ты Богородицу обесчестил. А ведь каждому охота
мяукать и чирикать по-своему.
- Тшеба трохи одпочинуть,- объявила пани Зофья, еще не начав работу, и, не
церемонясь, опустилась на скамейку.
По правде говоря, Ицхак давно отвык от женщин. После того, как вторую его
жену разбил паралич и ее отвезли в дом престарелых, он остался один. Женятся
люди и в восемьдесят, и в девяносто, но Малкин сказал себе: хватит. Хорошее
слово "хватит", не хуже, чем лекарство, хватит - каждый день по три пилюли.
Что за радость, если рядом в постели мумия, как и ты, кресало и дрова
отсырели, вздохами и храпом пламени не раздуешь.
А если второй брак - ошибка, и вовсе худо. Корчишься в постели и
затуманенной мыслью притрагиваешься к другой женщине, которая всю жизнь
спешила навстречу к тебе с пирогами, у которой родинка на щеке сияла, как
звезда на небе, а каждый ее волос привязывал к себе навсегда, как смерть.
Над Ицхаком смеются, когда он говорит, что даже от ее брани пахло маком и
корицей.
Что с того, что у них не было детей. Мало ли у кого на белом свете нет
детей! Беда, когда король и королева бездетны - у них обязательно должны
быть наследники. И потом, что такое вообще дети? Вещи, взятые на время в
долг: сына одалживаешь у невестки, а дочь - у зятя. Отдал - и не проси
обратно. Даже если те их вернут, то ты получишь их не такими, какими
они были.
- О чим пан тэраз мисле? - неожиданно и, как Ицхаку показалось, чересчур
кокетливо спросила пани Зофья.
- О жене. О первой жене,- поправился он.
- Пан ее любил? Она давно умерла?
- Она никогда не умрет. Мы только что вошли во двор синагоги. В местечке над
Вилией. Мы там с ней под хупой стояли. Пани что-нибудь слышала про хупу?
- Так,- не задумываясь, ответила уборщица.- Я сама мечтала о хупе.- И, как
бы испугавшись своего признания, продолжала: - Пану подобёнся польки?
Ему было неловко от ее вопроса. Листьев за ночь намело в Бернардинском саду
уйму - ветер озоровал до утра. Пани Зофья хоронит их каждый день: она-
могильщик облетевших листьев,- либо закапывает их, либо сжигает на пустыре.
Он в детстве слышал, что когда придет Мессия, то из могил восстанут не
только люди, но и животные, оживут увядшие растения, воскреснут опавшие
листья. Ветер, который всегда возвращается на круги своя, развесит их там,
где сорвал, и все снова встретятся: и листья, и ветер, и одноногий
парикмахер Натан Гутионтов, и Эстер, и грамотей Моше Гершензон, и рабби
Мендель, и пани Зофья, и все братья Малкины, и обретшая память Лея
Стависская,- и все начнется с начала, с первого крика, с колыбельной...
- Нех пан не муве, же не подобёнся. Вам они завше были до густу. Фремде
вайбер - зисе вайбер (чужие женщины - сладкие женщины).
- Ты говоришь по-еврейски? - остолбенел Ицхак.
- А бисэлэ,- сказала пани Зофья и показала ему кончик заскорузлого мизинца.
- Кто тебя научил? Может, отец был евреем?
- Отец был подпоручиком в Армии Крайовой, а мать - учительница польской
гимназии. Лучшая учительница, пан Малкин,- любовь. Мой Яцек называл меня
ночной еврейкой,- сбивчиво, почти захлебываясь, прошептала пани Зофья.
- Ночная еврейка? - пробормотал в замешательстве Малкин.
Впервые за тридцать пять лет ему захотелось затянуться дымком. Он огляделся,
метнул взгляд под скамейку, увидел смятый окурок, устыдился своего желания и
снова уставился на пани Зофью. На вид ей было лет шестьдесят, не больше.
Крашеные, словно остекленевшие волосы, напоминавшие жнивье, не молодили ее,
а старили. Продолговатое, еще миловидное лицо было вспахано преждевременной
старостью: неровные бороздки морщин тянулись по щекам вниз, к полным
затаившейся страсти чувственным губам, которые она то и дело покусывала от
волнения.
На ней было грубое платье, какие обычно носят больничные санитарки. Дешевый
ситец облегал ее еще задорные груди и бедра. Единственным украшением были
большие цыганистые серьги, от которых исходило неверное сияние.
- Настоящее его имя было Йосель. Йосель Копельман. Может, слышали такую
фамилию?
На своем веку Ицхак не раз слышал фамилию Копельман. Один из них - сержант
Зелик Копельман - погиб под Алексеевкой. Шальная пуля попала ему в голову,
когда он, хлебая солдатский борщ, рассказывал возле полевой кухни про
хелмских глупцов. Мертвое лицо было растянуто в улыбке. Его так и
похоронили.
Малкин смотрел на нее и диву давался. Надо же, ходит рядом с тобой человек,
ты каждый день видишь его, но знать не знаешь, ведать не ведаешь, кто он и
что он. То ли святой, то ли мерзавец, то ли мученик, то ли мучитель. Все у
него как бы под замком - стучись не стучись, ни за что не откроет. Что
говорить о других, если к самому себе до гробовой доски ключа не подберешь,
а, не ровен час, откроешь и содрогнешься.
- Днем я была полькой... работала посыльной в тогдашнем магистрате, всякие
бумажки разносила. А ночью... ночью бегала в гетто, к своему Йоселю-Яцеку.
Дура была, ох, какая дура! - едва сдерживая скорые бабьи слезы, сказала она.
- Где же вы встретились? - осторожно спросил Ицхак, боясь отпугнуть ее своим
любопытством.
- В гимназии.
Малкин вытаращил на нее глаза.
- Нас до войны учила моя мама.
Эстер с порога местечковой синагоги смотрела, как Ицхак (Господи, неужели он
такой старый?) ворковал с чужой женщиной на скамейке под липами
Бернардинского сада, и безропотно ждала, когда он откроет дверь в молельню.
Пусть Эстер не ревнует. Минуло то время, когда на него, даже
семидесятилетнего, заглядывались молодухи. В семьдесят лет он еще крепко
держал иголку в руке, одевался, как иностранец, посмотришь - залюбуешься.
Прошли те деньки, когда он спиной чувствовал, кто за ним идет -
женщина-огонь или женщина-пепел.
- Я, наверное, вам голову задурила,- пробормотала пани Зофья.- Вы не
поверите, но я никогда об этом не рассказывала.
Ицхак понимал, что ей хотелось излить душу. В самом деле, кому расскажешь о
Йоселе-Яцеке, если не еврею? Что для другого слова "гетто", "немец",
"полицай"? Место жительства, национальность, должность. Пани Зофья жаждала
погреться у чужого костра, подбросить в него свою чурку. Когда вокруг стужа,
каждый может кинуть свое полено в огонь и протянуть над ним руки.
- Мы ютились на чердаке... На углу Конской и Рудницкой... В голубятне.
- В голубятне? - изумился Ицхак.
И вдруг над его головой, над Бернардинским садом затрепыхали крыльями голуби
его местечка. Стая висела над его седыми взлохмаченными патлами, не
уплывала, как облако, не таяла, и Ицхак видел крылатый полог так же зримо,
как крону липы над скамейкой.
- Первые полгода мы были все вместе,- журчало контральто пани Зофьи.- Я,
Йосель и они... Голуби. Дом с голубятней принадлежал пану Шварцбанду,-
объяснила она обескураженному Малкину.- Пан Шварцбанд был завзятым
голубятником. Когда Яцек был студентом, он работал на его кондитерской
фабрике и приносил мне конфеты.
Ицхак боялся, что она не успеет закончить рассказ до прихода Натана
Гутионтова, а уж при любезнейшем, рожденном как будто только для поклонов
Гирше Оленеве-Померанце и вовсе рта не раскроет. Но она никуда не
торопилась. Не будь над ней начальства, пани Зофья рассказывала бы и
рассказы-
вала.
- Ну что ж ты замолчала? - поторопил ее Малкин.
- Сейчас, сейчас! С вами можно говорить обо всем.
- С мертвыми можно говорить о чем угодно,- подтвердил Ицхак.- Нет более
благодарных слушателей, чем мертвые.
- Да какой же вы мертвый! Вы еще о-го-го! Мы еще вас женим.
Малкин почувствовал, как стыдным румянцем залило его лицо.
- Вы только ничего не подумайте. Я знаю, сейчас на вас, евреев, у бабонек
спрос, как на французские духи. Всем хочется отсюда вырваться, уехать куда
глаза глядят. А то хотя бы после их смерти ордер на квартиру отхватить. Но
вы не подумайте ничего... У меня своя крыша: комната и кухня в старом
городе.
- Да я ничего и не думаю,- не очень твердо произнес Ицхак.
- Вот и чудненько,- сказала пани Зофья.- Я совсем о другом. Кто бы мне