рука пуппенмейстера вдруг появилась на миг среди существ, в рост которых
успел уверовать глаз (так что первое ощущение зрителя по окончании
спектакля: как я ужасно вырос)? А ведь комната действительно трепетала, и
это мигание, карусельное передвижение теней по стене, когда уносится огонь,
или чудовищно движущий горбами теневой верблюд на потолке, когда няня
борется с увалистой и валкой камышевой ширмой (растяжимость которой обратно
пропорциональна ее устойчивости), -- все это самые ранние, самые близкие к
подлиннику из всех воспоминаний. Я часто склоняюсь пытливой мыслью к этому
подлиннику, а именно -- в обратное ничто; так, туманное состояние младенца
мне всегда кажется медленным выздоровлением после страшной болезни,
удалением от изначального небытия, -- становящимся приближением к нему,
когда я напрягаю память до последней крайности, чтобы вкусить этой тьмы и
воспользоваться ее уроками ко вступлению во тьму будущую; но ставя жизнь
свою вверх ногами, так что рождение мое делается смертью, я не вижу на краю
этого обратного умирания ничего такого, что соответствовало бы
беспредельному ужасу, который, говорят, испытывает даже столетний старик
перед положительной кончиной, -- ничего, кроме разве упомянутых теней,
которые, поднявшись откуда-то снизу, когда снимается, чтобы уйти, свеча
(причем, как черная, растущая на ходу голова, проносится тень левого шара с
постельного изножья), всегда занимают одни и те же места над моей детской
кроватью
кто этот продажный читатель? не надо его. В целом ряде отличных... или даже
больше: замечательных стихотворений автор воспевает не только эти пугающие
тени, но и светлые моменты. Вздор, говорю я, вздор! Он иначе пишет, мой
безымянный, мой безвестный ценитель, -- и только для него я переложил в
стихи память о двух дорогих, старинных, кажется, игрушках: первая
представляла собой толстый расписной горшок с искусственным растением теплых
стран, на котором сидело удивительно вспорхливое на вид чучело тропической
птички, оперения черного, с аметистовой грудкой, и когда большой ключ,
выпрошенный у Ивонны Ивановны и заправленный в стенку горшка, несколько раз
туго и животворно поворачивался, маленький малайский соловей раскрывал...
нет, он даже и клюва не раскрывал, ибо случилось что-то странное с заводом,
с какой-то пружиной, действовавшей, однако же, впрок: птица отказывалась
петь, но если забыть про нее и через неделю случайно пройти мимо ее высокого
шкапа, то от таинственного сотрясения вдруг рождалось ее волшебное щелкание,
-- и как дивно, как длительно заливалась она, выпятив растрепанную грудку;
кончит, ступишь, уходя, на другую половицу, и напоследок, отдельно, она еще
раз свистнет и на полуноте замрет. Схожим образом, но с шутовской тенью
подражания -- как пародия всегда сопутствует истинной поэзии, -- вела себя
вторая из воспетых игрушек, находившаяся в другой комнате, тоже на высокой
полке. Это был клоун в атласных шароварах, опиравшийся руками на два беленых
бруска и вдруг от нечаянного толчка приходивший в движение
позванивавшей где-то под его подмостками, пока он поднимал едва заметными
толчками выше и выше ноги в белых чулках, с помпонами на туфлях, -- и
внезапно всг обрывалось, он угловато застывал. Не так ли мои стихи... Но
правда сопоставлений и выводов иногда сохраняется лучше по сю сторону слов.
восприимчивого мальчика, жившего в обстановке крайне благоприятной. Наш поэт
родился двенадцатого июля 1900 года в родовом имении Годуновых-Чердынцевых
"Лешино". Мальчик еще до поступления в школу перечел немало книг из
библиотеки отца. В своих интересных записках такой-то вспоминает, как
маленький Федя с сестрой, старше его на два года, увлекались детским
театром, и даже сами сочиняли для своих представлений... Любезный мой, это
ложь. Я был всегда равнодушен к театру; но впрочем помню, были какие-то у
нас картонные деревца и зубчатый дворец с окошками из малиновокисельной
бумаги, просвечивавшей верещагинским полымем, когда внутри зажигалась свеча,
от которой, не без нашего участия, в конце концов и сгорело все здание. О,
мы с Таней были привередливы, когда дело касалось игрушек! Со стороны, от
дарителей равнодушных, к нам часто поступали совершенно убогие вещи. Всг,
что являло собой плоскую картонку с рисунком на крышке, предвещало недоброе.
Такой одной крышке я посвятил было условленных три строфы, но стихотворение
как-то не встало. За круглым столом при свете лампы семейка: мальчик в
невозможной, с красным галстуком, матроске, девочка в красных зашнурованных
сапожках; оба с выражением чувственного упоения нанизывают на соломинки
разноцветные бусы, делая из них корзиночки, клетки, коробки; и с увлечением
неменьшим в этом же занятии участвуют их полоумные родители -- отец с
премированной растительностью на довольном лице, мать с державным бюстом;
собака тоже смотрит на стол, а на заднем плане видна в креслах завистливая
бабушка. Эти именно дети ныне выросли, и я часто встречаю их на рекламах:
он, с блеском на маслянисто-загорелых щеках, сладострастно затягивается
папиросой или держит в богатырской руке, плотоядно осклабясь, бутерброд с
чем-то красным ("ешьте больше мяса!"), она улыбается собственному чулку на
ноге или с развратной радостью обливает искусственными сливками
консервированный компот; и со временем они обратятся в бодрых, румяных,
обжорливых стариков, -- а там и черная инфернальная красота дубовых гробов
среди пальм в витрине... Так развивается бок-о-бок с нами, в зловеще-веселом
соответствии с нашим бытием, мир прекрасных демонов; но в прекрасном демоне
есть всегда тайный изъян, стыдная бородавка на заду у подобия совершенства:
лакированным лакомкам реклам, объедающимся желатином, не знать тихих отрад
гастронома, а моды их (медлящие на стене, пока мы проходим мимо) всегда
чуть-чуть отстают от действительных. Я еще когда-нибудь поговорю об этом
возмездии, которое как раз там находит слабое место для удара, где,
казалось, весь смысл и сила поражаемого существа.
прятки, сражения. Как удивительно такие слова, как "сражение" и "ружейный",
передают звук нажима при вдвигании в ружье крашеной палочки (лишенной, для
пущей язвительности, гутаперчевой присоски), которая затем, с треском
попадая в золотую жесть кирасы (следует представить себе помесь кирасира и
краснокожего), производила почетную выбоинку.
Автору приходилось прятаться (речь теперь будет идти об особняке
Годуновых-Чердынцевых на Английской Набережной, существующем и поныне) в
портьерах, под столами, за спинными подушками шелковых оттоманок -- и в
платяном шкалу, где под ногами хрустел нафталин, и откуда можно было в щель
незримо наблюдать за медленно проходившим слугой, становившимся до
странности новым, одушевленным, вздыхающим, чайным, яблочным; а также
-- на пыльных полках которого прозябали: ожерелье из волчьих зубов,
алматолитовый божок с голым пузом, другой фарфоровый, высовывающий в знак
национального приветствия черный язык, шахматы с верблюдами вместо слонов,
членистый деревянный дракон, сойотская табакерка из молочного стекла, другая
агатовая, шаманский бубен, к нему заячья лапка, сапог из кожи маральих ног
со стелькой из коры лазурной жимолости, тибетская мечевидная денежка,
чашечка из кэрийского нефрита, серебряная брошка с бирюзой, лампада ламы, --
и еще много тому подобного хлама, который -- как пыль, как с немецких вод
перламутровый Gruss -- мой отец, не терпя этнографии, случайно привозил из
своих баснословных путешествий. Зато запертые на ключ три залы, где
находились его коллекции, его музей... но об этом в стихах перед нами нет
ничего: особым чутьем молодой автор предвидел, что когда-нибудь ему придется
говорить совсем иначе, не стихами с брелоками и репетицией, а совсем, совсем
другими, мужественными словами о своем знаменитом отце.
рецензента (может быть, даже женского пола). Поэт с мягкой любовью
вспоминает комнаты родного дома, где оно протекало. Он сумел влить много
лирики в поэтическую опись вещей, среди которых протекало оно. Когда
прислушиваешься... Мы все, чутко и бережно... Мелодия прошлого... Так,
например, он отображает абажуры ламп, литографии на стенах, свою парту,
посещение полотеров (оставляющих после себя составной дух из "мороза, пота и
мастики") и проверку часов: