одеяло вздувается над ним горбом Я толкаю Мюллера в коленку, а то он че-
го доброго скажет Кеммериху о том, что нам рассказали во дворе санитары:
у Кеммериха уже нет ступни, - ему ампутировали ногу.
отчужденности, те линии, которые нам так хорошо знакомы, потому что мы
видели их уже сотни раз. Это даже не линии, это скорее знаки. Под кожей
не чувствуется больше биения жизни: она отхлынула в дальние уголки тела,
изнутри прокладывает себе путь смерть, глазами она уже завладела. Вот
лежит Кеммерих, наш боевой товарищ, который еще так недавно вместе с на-
ми жарил конину и лежал в воронке, - это еще он, и все-таки это уже не
он; его образ расплылся и стал нечетким, как фотографическая пластинка,
на которой сделаны два снимка. Даже голос у него какой-то пепельный.
женщина, провожала его на вокзал. Она плакала беспрерывно, от этого лицо
ее обмякло и распухло. Кеммерих стеснялся ее слез, никто вокруг не вел
себя так несдержанно, как она, - казалось, весь ее жир растает от сырос-
ти. При этом она, как видно, хотела разжалобить меня, - то и дело хвата-
ла меня за руку, умоляя, чтобы я присматривал на фронте за ее Францем. У
него и в самом деле было совсем еще детское лицо и такие мягкие кости,
что, потаскав на себе ранец в течение какого-нибудь месяца, он уже нажил
себе плоскостопие. Но как прикажете присматривать за человеком, если он
на фронте!
пришлось три-четыре месяца ждать отпуска.
ка. Под ногтями засела окопная грязь, у нее какой-то ядовитый исси-
ня-черный цвет. Мне вдруг приходит в голову, что эти ногти не перестанут
расти и после того, как Кеммерих умрет, они будут расти еще долго-долго,
как белые призрачные грибы в погребе. Я представляю себе эту картину:
они свиваются штопором и все растут и растут, и вместе с ними растут во-
лосы на гниющем черепе, как трава на тучной земле, совсем как трава...
Неужели и вправду так бывает?..
часах. Как бы его успокоить, не вызывая у него подозрений!
ные английские ботинки из мягкой желтой кожи, высокие, до колен, со шну-
ровкой доверху, мечта любого солдата. Их вид приводит Мюллера в восторг,
он прикладывает их подошвы к подошвам своих неуклюжих ботинок и спраши-
вает:
одно и то же: даже если бы он выздоровел, он все равно смог бы носить
только один ботинок, значит, они были бы ему ни к чему. А при нынешнем
положении вещей просто ужасно обидно, что они останутся здесь, - ведь
как только он умрет, их сразу же заберут себе санитары.
мое лучшее, что у него есть.
здесь, на фронте, такая вещь всегда пригодится.
кровать.
заговаривает об этом; он все время думает о ботинках и поэтому решил их
караулить.
там одного из санитаров и уговариваем его сделать Кеммериху укол.
риязнью в голосе.
тару сигарету. Он берет ее. Затем спрашиваю:
оскорбление:
сутствовать при этом. Мы ждем его во дворе.
изотру. Как ты думаешь, он до завтра еще протянет, до того времени, как
мы освободимся? Если он помрет ночью, нам ботинок не видать как своих
ушей.
ра написать матери Кеммериха. Меня знобит, я с удовольствием выпил бы
сейчас водки. Мюллер срывает травинки и жует их. Вдруг коротышка Кропп
бросает свою сигарету, с остервенением топчет ее ногами, оглядывается с
каким-то опустошенным, безумным выражением на лице и бормочет:
долго. Кропп успокоился, мы знаем, что с ним сейчас было: это фронтовая
истерия, такие припадки бывают у каждого.
в состоянии говорить.
молодежь! Молодежь! Каждому из нас не больше двадцати лет. Но разве мы
молоды? Разве мы молодежь? Это было давно. Сейчас мы старики.
ного стола, лежит начатая драма "Саул" и связка стихотворений. Я проси-
дел над своими произведениями не один вечер, - ведь почти каждый из нас
занимался чем-нибудь в этом роде; но все это стало для меня настолько
неправдоподобным, что я уже не могу себе это по-настоящему представить.
со своей стороны ничего для этого не предпринимали. Порой мы пытаемся
припомнить все по порядку и найти объяснение, но у нас это как-то не по-
лучается. Особенно неясно все именно нам, двадцатилетним, - Кроппу, Мюл-
леру, Лееру, мне, - всем тем, кого Канторек называет железной молодежью.
Люди постарше крепко связаны с прошлым, у них есть почва под ногами,
есть жены, дети, профессии и интересы; эти узы уже настолько прочны, что
война не может их разорвать. У нас же, двадцатилетних, есть только наши
родители, да у некоторых - девушка. Это не так уж много, - ведь в нашем
возрасте привязанность к родителям особенно ослабевает, а девушки еще не
стоят на первом плане. А помимо этого, мы почти ничего не знали: у нас
были свои мечтания, кой-какие увлечения да школа; больше мы еще ничего
не успели пережить. И от этого ничего не осталось.
верно. Мы еще не успели пустить корни. Война нас смыла. Для других, тех,
кто постарше, война - это временный перерыв, они могут ее мысленно пе-
рескочить. Нас же война подхватила и понесла, и мы не знаем, чем все это
кончится. Пока что мы знаем только одно: мы огрубели, но как-то по-осо-
бенному, так что в нашем очерствении есть и тоска, хотя теперь мы даже и
грустим-то не так уж часто.
не значит, что он проявляет к нему меньше участия, чем человек, который
в своей скорби не решился бы и подумать об этом. Для него это просто
разные вещи. Если бы ботинки могли еще принести Кеммериху хоть какую-ни-
будь пользу, Мюллер предпочел бы ходить босиком по колючей проволоке,
чем размышлять о том, как их заполучить. Но сейчас ботинки представляют
собой нечто совершенно не относящееся к состоянию Кеммериха, а в то же
время Мюллеру они бы очень пригодились. Кеммерих умрет, - так не все ли
равно, кому они достанутся? И почему бы Мюллеру не охотиться за ними, -
ведь у него на них больше прав, чем у какого-нибудь санитара! Когда Кем-
мерих умрет, будет поздно. Вот почему Мюллер уже сейчас присматривает за
ними.
кусственны. Мы придаем значение только фактам, только они для нас важны.
А хорошие ботинки не так-то просто найти.
мы еще представляли собой школьный класс, двадцать юношей, и прежде чем
переступить порог казармы, вся наша веселая компания отправилась бриться
в парикмахерскую, причем многие делали это в первый раз. У нас не было