меня по имени и говорить глухим голосом. Всего этого я не выносил, но что
поделаешь: ирландцы все таковы. Мне показалось, что от него разит мочой.
По правде говоря, я не испытывал к Тому особой симпатии и не собирался
менять своего отношения только потому, что нам предстояло умереть вместе,
- мне этого было недостаточно. Я знал людей, с которыми все было бы иначе.
К примеру, Рамона Гриса. Но рядом с Хуаном и Томом я чувствовал себя
одиноким. Впрочем, меня это устраивало: будь тут Рамон, я бы, вероятно,
раскис. А так я был тверд и рассчитывал остаться таким до конца. Том
продолжал рассеянно жевать слова. Было совершенно очевидно: он говорил
только для того, чтобы помешать себе думать. Теперь от него несло мочой,
как от старого простатика. Но вообще-то я был с ним вполне согласен, все,
что он сказал, наверняка мог бы сказать и я: умирать противоестественно. С
той минуты, как я понял, что мне предстоит умереть, все вокруг стало мне
казаться противоестественным: и гора угольной крошки, и скамья, и
паскудная рожа Педро. Тем не менее я не хотел об этом думать, хотя
прекрасно понимал, что всю эту ночь мы будем думать об одном и том же,
вместе дрожать и вместе истекать потом. Я искоса взглянул на него, и
впервые он показался мне странным: лицо его было отмечено смертью.
Гордость моя была уязвлена: двадцать четыре часа я провел рядом с Томом, я
его слушал, я с ним говорил и все это время был уверен, что мы с ним
совершенно разные люди. А теперь мы стали похожи друг на друга, как
близнецы, и только потому, что нам предстояло вместе подохнуть. Том взял
меня за руку и сказал, глядя куда-то мимо:
исчезнем бесследно?
боюсь. Клянусь чем угодно, не боюсь!
вернулся, застегивая ширинку, снова сел на скамью и больше не проронил ни
звука. Бельгиец принялся за свои записи.
живого, заботы живого: он дрожал от холода в этом подвале, как и подобает
живому, его откормленное тело повиновалось ему беспрекословно. Мы же почти
не чувствовали наших тел, а если и чувствовали, то не так, как он. Мне
захотелось пощупать свои штаны ниже ширинки, но я не решался это сделать.
Я смотрел на бельгийца, хозяина своих мышц, прочно стоящего на своих
гибких ногах, на человека, которому ничто не мешает думать о завтрашнем
дне. Мы были по другую сторону - три обескровленных призрака, мы глядели
на него и высасывали его кровь, как вампиры. Тут он подошел к маленькому
Хуану. Трудно сказать, отчего ему вздумалось погладить мальчика по голове;
возможно, из каких-то профессиональных соображений, а может, в нем
проснулась инстинктивная жалость. Если так, то это случилось единственный
раз за ночь. Он потрепал Хуана по голове и шее, мальчик не противился, не
сводя с него глаз, но внезапно схватил его руку и уставился на нее с диким
видом. Он зажал руку бельгийца между ладонями, и в этом зрелище не было
ничего забавного: пара серых щипцов, а между ними холеная розоватая рука.
Я сразу понял, что должно произойти, и Том, очевидно, тоже, но бельгиец
видел в этом лишь порыв благодарности и продолжал отечески улыбаться: И
вдруг мальчик поднес эту пухлую розовую руку к губам и попытался укусить
ее. Бельгиец резко вырвал руку и, споткнувшись, отскочил к стене. С минуту
он глядел на нас глазами, полными ужаса: наконец-то до него дошло, что мы
не такие люди, как он. Я расхохотался, один из охранников так и подскочил
от неожиданности. Другой продолжал спать, через полузакрытые веки
поблескивали белки. Я чувствовал себя усталым и перевозбужденным. Мне
больше не хотелось думать о том, что произойдет на рассвете, не хотелось
думать о смерти. Все равно ее нельзя было соотнести ни с чем, а слова были
пусты и ничего не значили. Но как только я попытался думать о чем-то
стороннем, я отчетливо увидел нацеленные на меня ружейные дула. Не менее
двадцати раз я мысленно пережил свой расстрел, а один раз мне даже
почудилось, что это происходит наяву: видимо, я слегка прикорнул. Меня
тащили к стене, я отбивался и молил о пощаде. Тут я разом проснулся и
взглянул на бельгийца: я испугался, что мог во сне закричать. Но бельгиец
спокойно поглаживал свои усики, он явно ничего не заметил. Если бы я
захотел, то мог бы малость вздремнуть: я не смыкал глаз двое суток и был
на пределе. Но мне не хотелось терять два часа жизни: они растолкают меня
на рассвете, выведут обалдевшего от сна во двор и прихлопнут так быстро,
что я не успею даже пикнуть. Этого я не хотел, я не хотел, чтоб меня
прикончили как животное, сначала я должен уяснить, в чем суть. И потом - я
боялся кошмаров. Я встал, прошелся взад-вперед, чтобы переменить мысли,
попытался припомнить прошлое. И тут меня беспорядочно обступили
воспоминания. Они были всякие: и хорошие и дурные. Во всяком случае такими
они мне казались ДО. Мне припомнились разные случаи, промелькнули знакомые
лица. Я снова увидел лицо молоденького новильеро, которого вскинул на рога
бык во время воскресной ярмарки в Валенсии, я увидел лицо одного из своих
дядюшек, лицо Рамона Гриса. Я вспомнил, как три месяца шатался без работы
в двадцать шестом году, как буквально подыхал с голоду. Я вспомнил
скамейку в Гранаде, на которой однажды переночевал: три дня у меня не было
ни крохи во рту, я бесился, я не хотел умирать. Припомнив все это, я
улыбнулся. С какой ненасытной жадностью охотился я за счастьем, за
женщинами, за свободой. К чему? Я хотел быть освободителем Испании,
преклонялся перед Пи-и-Маргалем, я примкнул к анархистам, выступал на
митингах; все это я принимал всерьез, как будто смерти не существовало. В
эти минуты у меня было такое ощущение, как будто вся моя жизнь была передо
мной как на ладони, и я подумал: какая гнусная ложь! Моя жизнь не стоила
ни гроша, ибо она была заранее обречена. Я спрашивал себя: как я мог
слоняться по улицам, волочиться за женщинами, если б я только мог
предположить, что сгину подобным образом, я не шевельнул бы и мизинцем.
Теперь жизнь была закрыта, завязана, как мешок, но все в ней было не
закончено, не завершено. Я уже готов был сказать: и все же это была
прекрасная жизнь. Но как можно оценивать набросок, черновик - ведь я
ничего не понял, я выписывал векселя под залог вечности. Я ни о чем не
сокрушался, хотя было множество вещей, о которых я мог бы пожалеть: к
примеру, мансанилья или купанье в крохотной бухточке неподалеку от Кадиса,
но смерть лишила все это былого очарования.
если, конечно, военная администрация будет не против - передать несколько
слов людям, которые вам дороги...
винить: я говорил ему о Конче накануне, хотя обязан был сдержаться. Я
пробыл с ней год. Еще вчера я положил бы руку под топор ради пятиминутного
свидания с ней. Потому-то я и заговорил о ней с Томом: это было сильнее
меня. Но сейчас я уже не хотел ее видеть, мне было бы нечего ей сказать. Я
не хотел бы даже обнять ее: мое тело внушало мне отвращение, потому что
оно было землисто-серым и липким, и я не уверен, что такое же отвращение
мне не внушило бы и ее тело. Узнав о моей смерти, Конча заплачет, на
несколько месяцев она утратит вкус к жизни. И все же умереть должен именно
Я. Я вспомнил ее прекрасные нежные глаза: когда она смотрела на меня,
что-то переходило от нее ко мне. Но с этим было покончено: если бы она
взглянула на меня теперь, ее взгляд остался бы при ней, до меня он бы
просто не дошел. Я был одинок.
какой-то удивленной полуулыбкой стал разглядывать скамью. Он прикоснулся к
ней рукой так осторожно, как будто боялся что-то разрушить, потом отдернул
руку и вздрогнул. На месте Тома я не стал бы развлекаться разглядыванием
скамьи, скорее всего это была все та же ирландская комедия. Но я тоже
заметил, что предметы стали выглядеть как-то странно: они были более
размытыми, менее плотными, чем обычно. Стоило мне посмотреть на скамью, на
лампу, на кучу угольной крошки, как становилось ясно: меня не будет.
Разумеется, я не мог четко представить свою смерть, но я видел ее повсюду,
особенно в вещах, в их стремлении отдалиться от меня и держаться на
расстоянии - они это делали неприметно, тишком, как люди, говорящие
шепотом у постели умирающего. И я понимал, что Том только что нащупал на
скамье СВОЮ смерть. Если бы в ту минуту мне даже объявили, что меня не
убьют и я могу преспокойно отправиться восвояси, это не нарушило бы моего
безразличия: ты утратил надежду на бессмертие, какая разница, сколько тебе
осталось ждать - несколько часов или несколько лет. Теперь меня ничто не
привлекало, ничто не нарушало моего спокойствия. Но это было ужасное
спокойствие, и виной тому было мое тело: глаза мои видели, уши слышали, но
это был не я - тело мое одиноко дрожало и обливалось потом, я больше не
узнавал его. Оно было уже не мое, а чье-то, и мне приходилось его
ощупывать, чтобы узнать, чем оно стало. Временами я его все же ощущал:
меня охватывало такое чувство, будто я куда-то соскальзываю, падаю, как
пикирующий самолет, я чувствовал как бешено колотится мое сердце. Это меня
отнюдь не утешало: все, что было связано с жизнью моего тела, казалось мне
каким-то липким, мерзким, двусмысленным. Но в основном оно вело себя