с неба счастьем.
ли тот держал апеннинского диктатора за образец -- находились примеры куда
ближе. Но говорил он, лицедействуя и так же низко опустив и набычив тяжелую
голову, порой заговаривался, переходил то на шепот, то на крик, то сверлил
взглядом, испепеляя собеседника, то невольно надолго упирал взгляд в стол,
бормотал что-то отвлеченное, не имеющее вроде отношения к делу и вдруг
оборачивавшееся неожиданной гранью, чтобы придать предыдущей фразе или всей
мысли зловещее звучание.
речи, если быть внимательным, сосредоточенным, не потерять от испуга и
волнения контроль, можно было четко уловить странную последовательность
мышления, паразитирующую на страхе сидящего перед ним человека. Пожалуй,
манера внешне бессвязной речи, предполагавшей множество толкований,
оттенков, легко позволявшая развить, если надо, диаметрально
противоположную идею или, при случае, потом вовсе отказаться от сказанного,
невинно утверждая, что его не так поняли, сближала дуче и хлопкового
Наполеона.
зловещего таланта первого, с каждой минутой речи пропадало ощущение его
заурядности, ущербности, позерства, хотя чувствовались и игра, и режиссура,
забывался и смешной стол-аэродром, и карликовые стулья и не бросался уже в
глаза наполеоновский рост. Видимо, он все это знал, чувствовал и потому
всегда долго говорил, уверенный, что он своим бесовством задавит любого
гиганта, в чьих глазах уловит скрытую усмешку по отношению к себе.
хозяина перестроенного кабинета, руководителя самого крепкого района в
области. Хотя Иноятов никогда Тилляходжаеву ничего плохого не сделал, даже
наоборот, когда-то рекомендовал в партию, ему очень хотелось увидеть мужа
его дочери на кроваво-красном ковре жалким и растерянным, молящим о пощаде.
Многие большие люди ползали тут на коленях, и ни одного он не спешил
удержать от постыдного для мужчины поступка, более того, тайно нажимал ногой
под столом на сигнал вызова, и в кабинет всегда без предупреждения входил
помощник, а он уж знал, что жалкая сцена должна стать достоянием
общественности. Холуй понимал своего хозяина без слов.
цели не ставил -- слишком большим авторитетом тот пользовался у народа, да и
хозяйства у него на загляденье. Не всякому верному человеку, целившемуся на
его район, удалось бы так умело вести дело, а ведь кроме слов, прожектов
нужны были иногда результаты, товар лицом -- нет, не резон хозяину кабинета
перекрыть до конца кислород гордому Махмудову. Хотелось лишь воспользоваться
счастливо выпавшей удачей и заставить того гнуться, лебезить, просить
пощады и в конце концов пристегнуть к свите верноподданных людей, и еще:
чтобы всю жизнь чувствовал себя обязанным его великодушию. Материал, которым
он случайно разжился, на Махмудова, если им умно распорядиться, вполне
достаточен, чтобы поставить на судьбе Пулата Муминовича крест.
наверное, мог получиться писатель, весьма оригинально мыслящий, а главное,
не ординарно излагающий мысли, восточный Кафка, так сказать. Почти час он
говорил наедине с Махмудовым, ходил словесными кругами (из кресла он почти
никогда не вставал, знал, в чем сила его), поднимая и снижая тональность
разговора, нагнетая страх и оставляя порою заметную щель -- лазейку для
жертвы. Что удивительно -- он несколько раз брал в руки личное дело Пулата
Муминовича, даже демонстративно листал его, делая там какие-то пометки
толстым синим карандашом, на сталинский манер, но ни разу не сказал
конкретно, в чем обвиняется секретарь райкома. Не сказал ни слова о его
отце, расстрелянном как враг народа, ни о том, что он фактически живет по
чужим документам и скрыл от партии свое социальное происхождение, хотя знал,
кто он, чей сын. Ни словом не вспомнил о золоте, о садовнике Хамракуле-ака,
о его бывшем тесте Иноятове, поддерживавшем его в начале партийной карьеры.
хотя, как упоминалось, он не ставил прямо в укор ни один поступок, ни один
факт, и даже намеки, от которых холодела душа и становилось не по себе,
казались абстрактными. Он делал вид, что держит под рентгеном всю прошлую
жизнь Пулата Муминовича, и пытался внушить мысль о своем всесилии, о том,
что в его возможностях проанализировать до мелочей каждый прожитый день
Махмудова, -- словом, бесовщина какая-то -- тяжело устоять под таким
напором...
Муминович -- устал кружить, набрасывать сети с разными ячейками на
собеседника и сам властолюбивый хозяин кабинета, устал и держать ногу на
звонке под столом, потому что много раз ему казалось: вот сейчас Махмудов
должен сорваться с места и упасть на зловеще знаменитый красный ковер или
хотя бы начать молить о пощаде.
прежде не выдерживал его умело выстроенных психологических атак,
невозмутимый Махмудов хранил молчание, ждал, хотел узнать, в чем же его
обвиняют.
напугать основательно. Давая понять, что аудиенция окончена, на прощание
сказал:
принципиальностью считаю, что вам в ней не место. Однако такой вопрос я один
не решаю, но уверен: бюро обкома не только поддержит мое предложение, но и
пойдет дальше -- возбудит против вас уголовное дело. Чтобы впредь другим
было неповадно пачкать чистоту рядов партии, в ней нет места протекционизму,
в ней все равны -- ни родство, ни влиятельные связи, ни старые заслуги не
спасут.
самой двери его еще раз достал голос Тилляходжаева:
собираюсь откладывать ваш вопрос в долгий ящик.
массирует надбровные дуги -- такую гимнастику лица посоветовал ему один
ученый человек. Нарождающаяся головная боль быстро проходит. То ли
действительно массаж подействовал, то ли оттого, что вспомнил Шарофат.
довольной улыбке. -- Цветок мой прекрасный, самое дорогое мое сокровище, --
шепчет он страстно и довольно-таки громко, забывая, что находится на
службе. Мысли о Шарофат, о предстоящем свидании уносят его из обкомовского
кабинета.
Женился Наполеон, по восточным понятиям, поздно, почти в тридцать, --
бился за место под солнцем, то есть за кресло. Самый видный жених в районе
-- это о нем, и выбор имел ханский -- каждая семья мечтала породниться с
Тилляходжаевыми. Коммунизм, социализм или еще какая форма государственности
была или будет -- не имеет значения: люди в округе знали и знают --
Тилляходжаевы всегда Тилляходжаевы, белая кость, роднись с ними -- не
пропадешь. Оттого, несмотря на свой неказистый рост, он взял красавицу из
красавиц Халиму Касымову. "Такая пери раз в сто лет в округе рождается", --
говорили аксакалы, занимающие красный угол в чайхане. Какие орлы убивались
по ней в округе да и в Ташкенте, где она училась!
просвещенный и облеченный властью муж не позволил, считая, что для жены и
двух курсов много.
великая тайна природы, потому что и отец, и мать ни красотой, ни статью
особо не отличались, а девочки у них -- глаз не отвести!
замуж за хорошего человека и жила теперь в столице -- муж ее крупным ученым
стал.
разительно отличался от дома скромного собесовского бухгалтера Касымова --
иной уровень, иные возможности. Родня тут -- святое дело, отношением к ней и
проверяется человек, в родне он черпает силу и поддержку, родня и есть
основной клан, на который делает опору восточный человек. И неудивительно,
что младшая сестренка Халимы, красивая и смышленая Шарофат, считай, дни и
ночи пропадала у Тилляходжаевых и быстро стала любимицей в доме; родители
Анвара Абидовича сокрушались, что у них нет в семье еще одного сына -- уж
очень нравилась им Шарофат.
просто бесценной. Позже, когда Шарофат сердилась, она не раз говорила Анвару
Абидовичу: ваши дети у меня на руках выросли. Впрочем, так оно и было.
сказывалась акселерация и в жарких краях. Не раз, приходя домой, Анвар
Абидович заставал Шарофат у зеркала в нарядах жены.
изящно, чем манекенщицы, которых она видела только с экрана телевизора,
демонстрировала перед ним платье или костюм.
девушки. Наряды действительно оказывались ей к лицу, и носила она их
увереннее, элегантнее, чем жена, и Анвар Абидович, не кривя душой,
признавался:
Однажды, училась она тогда уже в девятом классе, приехал Анвар Абидович на
обед домой; Халима находилась в роддоме. Шарофат вбежала в летнюю кухню в