этот их кинозал. Но нет. В то утро мне вернули мою рубашку, нижнее belljo,
боевой костюм и govnodavy, причем все вычищенное, выстиранное и наглаженное.
Мне отдали даже опасную бритву, которой я вовсю пользовался во дни веселых
выступлений. Так что, одеваясь, я только озадаченно хмурился, но nedonosok в
белом лишь ухмылялся, ничего не объясняя, бллин.
изменилось. Киноэкран задернули занавесом, а под отверстиями для проекторов
никаких матовых стекол уже не было -- их, видимо, подняли или раздвинули в
стороны, как дверцы шкафа. Там, где когда-то были только звуки --
kashl-kashl-kashl -- и неясные тени, теперь открыто восседала публика, и в
этой публике кое-какие litsa были мне знакомы. Присутствовал комендант
Гостюрьмы, присутствовал капеллан -- священник, или свищ, как мы его между
собой называли, присутствовал начальник охраны и присутствовал тот самый
важный и шикарно одетый vek, который оказался министром то ли внутренних, то
ли нутряных дел. Остальных я не знал. Там же были и доктор Бродский с
доктором Браномом, правда, уже не в белых халатах; теперь они были одеты
так, как и положено одеваться intellam, достаточно преуспевающим, чтобы
следить за модой. Доктор Браном стоял молча, а стоявший рядом с ним доктор
Бродский, обращаясь к собравшимся, что-то им поученому втолковывал. Увидев
меня в дверях, он произнес:
объектом. Как вы сами можете убедиться, он здоров и прекрасно выглядит. Он
выспался, хорошо позавтракал, наркотиков не получал, гипнотическому
воздействию не подвергался. Завтра мы уверенно выпустим его в большой мир, и
будет он добр, как самаритянин, всегда готовый прийти на помощь словом и
делом. Не правда ли, разительное превращение -- из отвратительного громилы,
которого Государство приговорило к бессмысленному наказанию около двух лет
назад и который за два этих года ничуть не изменился. Не изменился, я
сказал?. Это не совсем так. Тюрьма научила его фальшивой улыбке, лицемерным
ужимкам, сальной льстивой ухмылочке. Она и другим порокам обучила его, а
главное -- утвердила в тех, которым он предавался прежде. Но, джентльмены,
довольно слов. Дела свидетельствуют вернее. А потому--за дело. Смотрите же!
толк, каким боком оно касается меня. Потом везде погас свет и зажглись вроде
как два прожектора, светивших из проекционных отверстий, причем один из них
осветил вашего скромного многострадального повествователя. А в круг,
очерченный другим, вступил какой-то здоровенный dylda, которого я раньше не
видел. У него была жирная усталая haria и жиденькие, будто наклеенные волосы
на лысеющей голове. На вид ему было что-нибудь лет тридцать, или сорок, или
пятьдесят--не важно, одним словом--starikashka. Он двинулся ко мне, и вместе
с ним двинулся луч прожектора, пока оба луча не слились в один яркий
световой круг. Отвратительно ухмыльнувшись, он сказал мне: "Привет, дерьма
кусок. Фуу, да ты, видно, не моешься, судя по запаху! " Потом он, вроде как
пританцовывая, отдавил мне ногу -- левую, потом правую, потом пальцем
щелкнул меня по носу, uzhasno больно, у меня даже слезы на glazzja
навернулись, потом крутанул мне uho, будто это телефонный диск. Из публики
донеслось хихиканье, а пару раз кто-то даже громко хохотнул. У меня ноги,
нос и uho разболелись, как bezumni, и я сказал:
по носу), -- и вот это делаю, -- (снова жгучая боль в скрученном uhe), -- и
вот это, -- (бац мне опять каблуком на правую ногу), -- потому что ненавижу
таких гадов, как ты. А если хочешь со мной за это посчитаться, давай,
начинай!
убийственная тошнота, которая превратит радость боя в ощущение близости
собственной uzhasnoi кончины. Однако едва лишь моя рука нащупала в кармане
briivu, перед моим внутренним оком пронеслась картина того, как этот
merzavets, захлебываясь кровью, вопит и просит пощады, и сразу за этой
картиной нахлынули ужасная тошнота, сухость в горле и боль, так что мне
стало ясно: надо skorennko менять свое отношение к этой skotine, поэтому я
похлопал себя по карманам в поисках сигарет или babok, но вот ведь, бллин,
-- ни того, ни другого. И я плаксивым таким голосом говорю:
в ответ:
тресь-тресь-тресь мне своим поганым черепаховым ногтем по носу, отчего
зрители в темном зале, судя по доносящимся звукам, пришли в буйный восторг.
А я, уже в полном отчаянии пытаясь умаслить этого отвратительного и
настырного veka, со всех сил старался не дать повода к тому, чтобы нахлынули
тошнота и боль.
роясь в карманах и не находя там ничего, кроме своей верной britvy, поэтому
я вынул ее и, подав ему, проговорил: -- Прошу тебя, возьми, пожалуйста, вот
это. Маленький презент. Пожалуйста, возьми себе. -- На что он ответил:
-- И он ударил меня по руке, отчего britva полетела на пол. А я говорю:
я почищу тебе ботинки? --- И тут, бллин, -- отрежьте мне beitsy, если вру,
-- я опустился на колени, высунул мили на полторы красный язык и принялся
лизать его griaznyje вонючие башмаки. А он на это хрясь мне сапогом в rot,
правда не слишком больно. В этот миг мне подумалось, что, может быть,
тошнота и боль не настигнут меня, если всего лишь обхватить его как следует
руками за лодыжки и дернуть, чтобы этот подлый vyrodok свалился на пол. Так
я и поступил, и он, к несказанному своему изумлению, с грохотом рухнул под
хохот всех этих svolotshei, сидевших в зале. Однако, едва лишь я увидел его
на полу, сразу ужас и боль охватили меня с новой силой, и в результате я
протянул ему руку, чтобы он поскорее встал. После чего он изготовился
врезать мне зубодробительный toltshok в litso, но доктор Бродский остановил
его:
танцующей походкой комедианта ушел со сцены, на которой зажегся свет,
выставивший меня на всеобщее обозрение в самом пакостном виде: полные слез
глаза, перекошенный плаксивый morder и т. д. К публике обратился доктор
Бродский:
собственным стремлением совершить зло. Злое намерение сопровождается
сильнейшим ощущением физического страдания. Чтобы совладать с этим
последним, объекту приходится переходить к противоположному модусу
поведения. Вопросы будут?
знакомый мне голос тюремного свища. -- Ведь он лишен выбора, не так ли?
Только что нами виденный чудовищный акт самоуничижения его заставила
совершить боязнь боли и прочие своекорыстные соображения. Явно видна была
его неискренность. Он перестает быть опасным для окружающих. Но он также
перестает быть существом, наделенным способностью нравственного выбора.
занимаемся, в высокую этику не вдаемся. Нам главное -- сократить
преступность и...
отвратительно переполненные тюрьмы. -- Болтай, болтай... -- обронил кто-то
вполголоса. Тут разгорелся спор, все заговорили разом, а я стоял, совершенно
забытый всеми этими подлыми недоумками, так что пришлось подать голос:
животное какое-нибудь получаюсь, собака? -- И от этого все зашумели, в мой
адрес полетели всякие раздраженные slova. Я опять в kritsh, еще громче: -- Я
что, по-вашему, заводной апельсин? -- Не знаю, что побудило меня произнести
эти слова, бллин, они вроде как сами собой возникли у меня в голове. На
мйнуту-другую воцарилось молчание. Потом встал один тощий профессорского
вида kashka с шеей, похожей на сплетение проводов, передающих энергию от
головы к телу, и сказал:
происшедшее лишь следствие этого выбора. Что бы теперь с тобой ни случилось,
случится лишь то, что ты сам себе избрал. И тут же голос тюремного свища: --
О, как трудно в это верится! -- Причем комендант тут же бросил на него
взгляд, в котором читалось: все, дескать, все твои надежды высоко взлететь
на поприще тюремной религии придется тебе похоронить. Шумный спор разгорелся
снова, и тюремный свищ кричал наравне со всеми что-то насчет Совершенной
Любви, которая Изгоняет Страх и всякий прочий kal. Тут с улыбкой от uha до
uha заговорил доктор Бродский:
практике то поведение в любви, которое считалось невозвратно исчезнувшим еще
со времен средневековья. -- Тут свет погасили, и опять зажглись прожекторы,
один из которых направили на меня, бедного и исстрадавшегося вашего друга и
повествователя, а в другой бочком вступила молодая kisa, причем такая,
красивее которой -- я клянусь -- вам в жизни, бллин, не приходилось видеть.
То есть, во-первых, obaldennyje grudi, выставленные прямо напоказ, потому
что платье у нее было с таким низким-низким вырезом. Во-вторых, божественные
ноги, а походка такая, что прямо в кишках sverbit, и вдобавок litso красивое
и детски невинное. Она подошла ко мне в луче прожектора, свет которого
показался мне сиянием Благодати Господней, которую, как и весь прочий kal,
она вроде как несла с собой, и первой промелькнувшей у меня в голове мыслью
было, что нехудо было бы ее тут же на полу и оформить по доброй старой схеме
sunn-vynn, но сразу же откуда ни возьмись нахлынула тошнота, будто какой-то
подлый мент из-за угла все подглядывал, подглядывал да вдруг как выскочит и
сразу тебе руки за спину. Даже vonn ее чудных духов теперь заставляла меня
лишь корчиться, подавляя рвотные позывы в желудке, так что пришлось мне
постараться подумать о ней как-нибудь по-другому, пока меня окончательно не
раздавила вся эта боль, сухость во рту и ужасающая тошнота. В отчаянии я
закричал: