прощанью, еще третьего дня все же вытряхнул слежалое старье, накосил по
усадебному обмежью свежей цветастой травки, просушил незаметно, щедро
настелил пахучую обнову и даже подмел в сарайке земляной пол: собирался на
воле, без домашних свидетелей не спеша и обстоятельно обо всем обговорить с
Натахой. И вчера, осознавая край своему времени, уже борясь с навалившейся
дремой, несмотря на ее несогласие, все же чаял прихода Натахи, как
последнего причастия, из остатних сил еще долго прислушивался к избе и
подворью, не скрипнет ли сенечная дверь, не объявится ли в лунном квадрате
растворенных ворот неслышная тень, как бывало то прежде...
Когда изменил ему слух и когда отключились глаза и сознание, Касьян не
помнил и проснулся уже другим, отрешенным, с чувством какой-то ровной и
облегчающей скорби, делавшей его нездешним, отошедшим куда-то, будто и на
самом деле весь этот мир жил уже без него, а он, еще в нем присутствуя, все
еще видя и слыша его, был вроде бы уже ничему не причастен. Лежа в санях, он
отстраненно, какими-то чужими глазами глядел на залетавших касаток, уже не
будивших в нем никакого чувства, кроме ненужности их суеты, и даже плач
Митюньки, на который он прежде непременно откликнулся бы внутренней болью и
состраданием, тотчас вскочил бы, поспешил узнать причину и подхватил бы на
руки,- даже этот плач его любимца доходил до него, как из прошлого, в
которое он уже не мог вступить и вмешаться.
Его настоящим была теперь дорога, та, завтрашняя, с котомкой за
плечами, о которой он все еще старался не думать, но острое чувство которой,
пришедшее к нему уже во сне, что-то оборвавшее и переиначившее в нем,
сонном, заполнило и подчинило себе все его существо.
И он, слушая это прошлое своего двора, мысленно уже шагая по дороге,
узнавал и не узнавал голос Натахи, объявившейся на сенечном крыльце:
- Ты чего ревешъ-то? Глянь-косъ, чумазый какой! Погоди, дай сюда нос...
Ревешь-то чего? Митюнька, икая, пожаловался:
- Да-а... Селезка сум... сумку не дает...
- Какую такую сумку?
- Па... па-а-пкину.
-- Ах, он нехороший какой! Мы ему зададим. Сережа!
Сергунок, где-то затаясь, не отзывался.
- Сере-ежа!
- Мам, он за амбалом,- подсказал Митюнька.
- Ты чего ж прячешься? Не играешь с Митей?
- А чего он пыль в сумку насыпает,- отозвался Сергунок.- Я говорю, не
смей сыпать, папке с ней на войну итить. А он, дурной, сыпит.
- Слушай, Сережа,- нетерпеливо перебила Натаха.- Ты знаешь, где дядя
Никифор живет?
- Знаю. В Ситном он.
- Ага, в Ситном. А как туда идти - знаешь?
- Чего ж не знать. Сколь с папкой бывали.
- Ну дак как же туда?
- А мимо конторы...
- Ну, мимо конторы.
- А опосля лесок пройтить...
- Верно, лесок.
- А татя лугом - и вот оно, Ситное.
- Слушай, сынка, сбегал бы ты к дяде Никифору, а?
- Один?
- Ну дак больше некому. Скажи, пусть к нам с тетей Катей приходят. Мол,
папка на войну уходит. Пусть седни и придут. Запомнил? Мол, на войну...
- Ага.
- Не заплутаешься? - беспокоилась Натаха.
- А то!
- Оттуда с ними придешь.
- Ладно. Только можно я с папкиной сумкой?
- Не выдумывай!
- Ну, мам!
- Да на что тебе, сумка-то?
- А так... По нашей деревне пройду.
- Нешто ты побирушка - с сумкой-то ходить?
- Прямо! Она ж солдатская.
- Ох ты горе мое - солдатская! Еще наносишься. Ее вон и укладывать
пора. Папка хватится, а сумки не будет.
- А я швыдко.
- Ладно уж, бежи. Только давай я покороче ее подвяжу. Да хлебца с
яичком положу. Бежать не близко.
- А я? - опять захныкал Митюнька.
- Нет, Митя, нет, маленький. Это ж вон как далеко. Не дойдешь ты.
- Дойду-у...
- Лучше я тебе куриную лапку дам. Хочешь лапку?
- Не-е! Не хоцю лапку. Хоцю папкину сумку-у...
- Ну, беда с вами. То ли с медом она, сумка-то? С горем, а не с
медом... Вот Сережа сбегает, а тогда и ты поносишь. Папка тебе и ремень свой
даст поносить. И картуз. Во как славно-то будет! Обрядится наш Митрий в
ремень да в картуз - экий герой!
- Ну, мам, я побег! - готовно выкрикнул Сергунок.- Я - скоком!
-- Стой же ты, дай хлебца-то положу.
Спустя время хлопнула калитка, и Касьян слышал, как по-за плетнем
дробно застучали Сeргунковы пятки
- Ох ты, горюшко,- передохнула Натаха.- Все-то вам игра да потеха.
Вот уже и без него живут, опять как-то сторонне подумал Касьян, будто
поглядывал за своими из иного мира. Теперь достанется Сергунку: дров насеки,
по воду сходи, корову пригони, за сеном слазь, в магазин сбегай... А там
картошку копать. Кому ж копать, как не ему. Матери не в пору, а бабке
невмочь. Ему бы сапоги хорошие б в осень, по работе и обувка должна бы...
Эх, ничего не сделано, кругом неуправа...
Касьян встал, натянул штаны, ступил в галоши и, первым делом хватившись
курева, вспомнил, что у него нет ни граммушки. Лаз на полати, где висел в
пуках табак, шел из сеней, и он направился в избу. Во дворе уже не висело ни
белья, ни веревок, но в кухне было по-прежнему ералашно, как всегда перед
большой стряпней. Печь уже пылала, роняя красноватые пляшущие блики на
сутемные стены, лари и кухонную утварь. В глубине горницы, невидимая из
сеней, опять взялась грохотать рубелем Натаха, что-то наговаривая Митюньке.
Касьян задержался в дверях, глядя, как мать, засучив рукава под самые
под мышки, обнажив иссохшие, сквозившие синевой руки, низко повязанная
платком, тискала кулаками тесто, и ее острые, шишковатые локти ходко
мелькали по обе стороны узкой, сутуло выпиравшей спины, обтянутой посконной
землисто-серой кофтой. Время от времени она заморенно выпрямлялась, но, так
до конца и не выпрямившись согбенной спиной, поочередно снимала с кистей,
как рукавицы, белые шматы теста, шлепала ими в дежу, оскребала о край ладони
и, подцепив деревянный корец, подсыпала муки в медленно заплывавшие дыры,
оставленные ее кулаками. Касьян давно не видел мать за хлебом, уже
непосильна стала ей эта нелегкая справа - и обхаживать саму дежу, и тягать
против себя пятнадцатифунтовые колоба, чтобы потом ссадить их с деревянной
лопаты в огнедышащей глубине печи,- все это непроворотное дело она
передоверила невестке. Но нынче и Натахе было такое не по плечу, и вот,
оказывается, мать, переступив через свои немочи, снова стала к загнетке.
Ночью она, разломленная в пояснице и во всех натруженных и намаянных
суставах, будет тихо стонать в своем душном запечье, тщетно приноравливаться
кострецами к немилосердному ложу, которое уже ничем нельзя умягчить, будет
кое-как перемогать до света растревоженную хворь, вздыхать упавшей грудью и
молить бога прибрать ее поскорее. Но сейчас, понуждаемая неудержимо
назревавшим тестом, пылающей печью, которые теперь уже не дадут ни роздыха,
ни передышки, распалясь работой, разгоряченно, как в прежние свои годы,
укрощала и техкала трехпудовую поставу, не думая, что будет с ней потом. И
впалые ее щеки, иссеченные морщинами, пробил таившийся где-то прежде слабый
румянец, а глаза заголубели, очистились от застаревшей наволочи, когда она
обернулась к Касьяну, почуяв его присутствие. Сколько помнит себя Касьян,
выпечка хлеба всегда была в их доме непреходящим событием, особенно перед
сезонной страдой, а пуще - перед каким-нибудь праздником, когда затевался
большой хлеб, сопровождаемый пирогами и ситниками. Встрепанная, выпачканная
сажей, с уроненными меж колен вздувшимися руками, мать потом безвольно
сидела на лавке рядом с бугрившимися на столе ковригами, укрытыми влажным
рядном, источавшим парок и крепкий ржаной дух отдыхающего хлеба.
- К чему навела столько? - заметил Касьян, встретив возбужденный взгляд
матери.- Будет тебе потом...
- Ну как же! - Мать запястьем пересунула платок повыше.- Идешь ведь...
- Махотиха, поди, тоже печет. Взяли бы взаймы покуда.
- Что ж с чужим-то хлебом? На такое со своим полагается идти. Свой в
сумке полегче, попамятнее. Как же не испечь свеженького? Поешь в дороге
моего хлебца. Спеку ли еще когда. Видать, последний это...
Она тихо, бесскорбно прослезилась, но тут же утерлась передником.
- Моя рука легкая была. Я ведь и отцу твоему пекла, когда еще на ту
войну провожала. Ан, цел пришел, невредимый.
И, приблизясь, с виноватой озабоченностью сказала:
- По-хорошему, дак надо бы хлебец-то в Ставцы сносить, окропить
водицей. Да нести некому. Совсем обезножела я.
- Дак и не надо,- вяло сказал Касьян.- Не на всю войну хлеб. Покуда
дойдем, весь и съестся.
- То-то, что не надо,- обиделась мать.- Вам, нонешним, ничего не
надобно. Вон и Наталья без креста ходит, наперед не думает. Живете, кабудто
век беде не бывать, непутевые. Ну да уж ладно: слез моих в этом хлебе
довольно замешано. Мобудь, за святую водицу и сойдут, материнские-то слезы.
Она опять всхлипнула и отвернулась от Касьяна к своим делам.
А он еще постоял, потоптался в дверях в неловкости, понимая, что нечем
ему утешить старушку.
- ...А змей тот немецкий об трех головах,- доносился высокий распевный