АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ КНИГ |
|
|
АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ АВТОРОВ |
|
|
|
- Разгонять не надо, - сказал Барцев. - Надо богадельню. Прямо сразу, только вывеску сменить. Как вы с ними выдерживаете, не пойму, честное слово. Приходите к нам!
- Знаешь, Паша, - усмехнулся Стечин, - наивно думать, что вид молодого дурака внушает больший оптимизм, нежели вид дурака старого. Старый дурак по крайней мере скоро излечится навсегда, а молодому еще лет сорок мучиться... Впрочем, по нынешним временам не поручусь.
- Сам дурак, - беззлобно отозвался Барцев. - Нет, Маша, я всерьез: не хотите на Крестовский - я понимаю. Старцы заклюют. Но не на Крестовском же свет клином, приходите в "Левей"!
- Где это? - удивилась Ашхарумова. Она никогда не слышала ни про какой "Левей".
- Это кружок, который левей Корабельникова, - пояснил Барцев. - Туда Льговский сейчас перешел и мигом всех подмял. Честное слово, приходите. Они на квартире у Калашниковых собираются - знаете сестер Калашниковых? Надя, Мила и Люба. Очень славные девушки, глупые такие. Ашхарумова рассмеялась, хотя и понимала, что это нехорошо.
- Приходите, правда, - уговаривал Барцев. - Вы там в своем дворце совсем скиснете. У вас даже танцев не бывает.
- А у вас бывают?
- На Крестовском? Да у нас, можно сказать, одни танцы! Про кружок Акоповой слышали?
- А, Марьям-нагая...
- Точно. В последнее время еще эквиритмическая студия открылась. Козухин, не слыхали? Говорит, что надо вращаться, вращаться и попасть в ритм земли, и тогда начнешь видеть будущее.
- Стало быть, земля видит будущее?
- Ну, это он так думает. Крутился, крутился и Корабельникову сказал: вы, говорит, последний. Корабельников даже побледнел весь. Он-то думает, что он первый. Стал допытываться, что Козухин имеет в виду. Козухин сказал, что лучше ему этого не знать. Значит, точно по стихам последний. Корабельников плюнул и сказал, что с шаманами пусть Мельников разговаривает, ему ближе. В общем, у нас своя ерунда, у вас своя.
- Что же вы не уйдете? - улыбнулась Ашхарумова.
- Но ведь и вы не уходите.
- Мне есть для кого там оставаться.
- Ну и мне есть, - сказал Барцев. - Там каша прекрасная. Я вот знаю, что сейчас Валя про принципы скажет. Но ведь я за кашу не убивал никого. И они пока, - Барцев кивнул на стоящего неподалеку рослого матроса, - никого особенно не убили... Что, лучше было и дальше гнить?
- Да ничего я не скажу, - протянул Стечин и махнул рукой. - Я тебя с трех лет знаю, что мне с тобой спорить? Я не люблю, когда ходят с таким видом, будто им истина известна. Я гниль и знаю, что я гниль. И пусть не лезут со своими правилами. Ты любишь кашу, ну и люби кашу. Что мне за дело. Не хватало еще о политике спорить... Следующая стадия - гусарские анекдоты.
- Я знаю гусарский анекдот, - ровно проговорил Альтергейм, внезапно отрываясь от книги. - Его долго рассказывать, но история того стоит. Думаю, для дам в нем особенная пикантность...
- Я сейчас отойду, и вы расскажете, хорошо? - краснея и стыдясь этого, проговорила Ашхарумова. Менее всего ей хотелось бы выглядеть кисейной барышней, но она могла себе представить, каковы должны быть гусарские анекдоты от Альтергейма.
- Не стану, не стану, - успокоил Альтергейм. - Но тогда и вы сделайте мне одно одолжение. Других не понадобится. Приходите, в самом деле, завтра на проводы. Это не в "Левей", а у меня дома. Мне кажется, вам будет приятно на меня смотреть и думать, что больше вы не увидите меня никогда.
- Не нужно так говорить, - с усилием произнесла Ашхарумова.
- Никогда не говорите другому, что ему нужно. Просто приходите, будет весело. Свежо, - добавил он, улыбаясь тонкими серыми губами.
- В пять, - добавил Барцев. - Будут мальчики замечательные, из Петершуле.
- Вячеслава Андреевича захватите, - присоединился Стечин.
- Я не обещаю. Постараюсь, но не обещаю.
- И правильно, никогда ничего не обещайте, - сказал Альтергейм. - Просто приходите, и всё. Это Восьмая линия, двадцать пятый дом, на четвертом этаже. А квартиру вы и так угадаете.
Ашхарумова вовсе не была уверена, что явится на приглашение живого трупа, как она тут же про себя окрестила Альтергейма. Но Казарин весь следующий день мучился разлитием желчи, да и после прощального заседания "Всеобщей" он проникся настроением общей гордой обреченности: как ни иронизируй над собой, а даже самые здравые люди в их поколении были бессильны перед гипнозом общих мест и благородных собраний. Он знал, что смешон, и злился на себя за это. Ашхарумовой доставалось вдвое. "Нельзя же над всем смеяться! - выкрикнул он вдруг, ни с того ни с сего. - Нужно хоть к чему-то относиться серьезно, иначе к черту всё!"
- Ведь я здесь, я с тобой, - со всей мягкостью, на какую была способна, ответила Ашхарумова. - Я не ухожу никуда...
- Ради Бога, не нужно одолжений! Я прекрасно вижу, что тебя это тяготит...
- Это тяготит только тебя, Слава, ты снова придумываешь невесть что...
- Нет, я все понимаю! Тебе девятнадцать лет, тебе должно быть скучно в стариковском обществе... Но пойми ты, что сегодня эти старики - последние, кто спасает честь города! Если не всей страны...
- Ты сам мне говорил, что в осажденном городе нельзя сохранять здравомыслие. Тебе не кажется, что ты заразился от них?
- Но город-то вправду осажден!. - взорвался он. - Ты не видишь этого?
На самом деле он злился еще и потому, что боялся. Всю ночь после закрытия "Всеобщей" ему снились ночные дети.
- Осажденных городов не бывает, - улыбнулась Ашхарумова, пытаясь его обнять (он уклонился). - Это горожане придумывают, когда приходит зима. Они прячутся от холодов и вьюги, растапливают камины и ждут конца света. А можно выйти и поиграть в снежки...
Она произнесла это с той родной интонацией, с какой всегда рассказывала ему на ночь свои смешные сказки, их общие сказки, - и от того, что этот родной голос говорил бесконечно чужие ему слова, Казарин почувствовал себя еще более чужим ей, чем когда-либо прежде.
- Маша, - сказал он вдруг с такой живой болью, что она вздрогнула: нельзя же было, в самом деле, из-за этого искусственно вызванного осадного положения так серьезно растравлять себя! - Маша, кончится тем, что тебе придется уйти. Я вижу это. Я не дам тебе гибнуть за чужое дело, в этом будет страшная ложь. Чему поглумишься, тому поклонишься: я пришел сюда с тобой, чтобы найти угол, а нашел гибель. Я понимаю теперь, что ее-то и искал с самого начала - просто я видел ее... (он хотел закончить, в тебе, но вовремя поправился) не там.
- Слава, - серьезно сказала Ашхарумова, - я буду, где ты.
- Хорошо, хорошо! - Он все не успокаивался. - Но ты видишь, какой я сейчас. Сходи к матери, что ли... или что хочешь... но сейчас я могу тебе наговорить Бог знает чего, и сам потом с ума сойду от раскаяния. Иди, я отлежусь. Сам бы ушел, но видишь... - Он развел руками. Укрытый клетчатым пледом, желтый, высохший - он казался еще более невесомым, чем всегда. Ей стыдно стало своего здорового, сильного тела.
- Я приду вечером, - сказала она. - Но лучше бы мне посидеть с тобой, честное слово. (Вот ведь привязалось это барцевское "честное слово"!) Вдруг тебе что нужно, а никого нет...
"Мне сейчас и нужно, чтобы никого не было", - хотел он сказать, но сдержался. И Ашхарумова отправилась на Васильевский остров.
27
Крайний слева что-то делал, склонившись к столетнему, наверняка зольмановскому дивану, основательному, сделанному крепко и грубо; небольшая группа справа стояла на коленях у погасшего камина, еще трое дули в детские дудки, четвертый неподвижно лежал рядом на спине, и на груди у него, молитвенно сложив руки, сидел пятый. Шестеро в левом углу комнаты кружились в сложном и нерегулярном движении: двое с поднятыми руками, еще двое скакали на одной ноге, пятый шел гусиным шагом, шестой упер руки в бока.
- Что это? - шепнула Ашхарумова на ухо Барцеву.
- Композиция номер пять, - вполголоса ответил он. - Или пятнадцать, не важно. Опыт соединения разных ритмов в одном объеме.
- А-а, - кивнула Ашхарумова. Барцев посмотрел на нее и понимающе усмехнулся.
- Я сам понимаю, что шарлатанство. А все-таки идея в этом есть.
- Да я что же, - обиделась Ашхарумова, - я разве против. Им нравится, ну и ладно.
Зрители стояли в дверях, расчистив центр комнаты, из которой вынесли ради представления все стулья. Композиция номер пять или пятнадцать продолжалась уже минут десять; Ашхарумова появилась в разгар действа. Дверь в девятую квартиру была открыта, так что она сразу поняла, куда ей. Она постучала - никто не отозвался: как выяснилось, все уже смотрели представление. Квартира Альтергеймов была большая, да и семья немаленькая; в последний гражданский день родители не мешали сыну праздновать печальный праздник, как ему хотелось, - но уйти им было некуда, и они сидели в своей спальне. Видно было, что семья старательно налаживала быт - но он разлезался; сестра была с дурным характером, тетушка со странностями, отец - с вечными драмами на службе; в комнате сына устроен был род гимнастического станка, с множеством лестниц и перекладин, личной отцовской конструкции, - но трудно было представить себе, что можно упражнять в этой паутине кое-как скрепленных железок и деревяшек; юный Альтер, презиравший семью за смену фамилии, за государственную службу отца, чиновника в полицейском управлении, за экономию, за отчаянные и жалкие попытки скрепить расползающийся уклад, - с первых сознательных лет упражнялся единственно в презрении и скоро стал писать стихи, очень воздушные и музыкальные, но лишенные и намека на смысл. У него был круг поклонников и единомышленников, писавших очень похоже, - все мальчики из таких же небогатых, большей частью немецких или еврейских семей, тщетно пытавшихся стать русее русских. Обособленный кружок Альтера, неохотно принимавший новых участников, стал известен Стечину - и Стечин, увидев тут долгожданную новизну, ввел на Альтера подобие моды.
Композиция окончилась внезапно: дудевшие перестали несвязно дудеть, пляшущие - неритмично плясать. Зрители молча расселись по диванам и стульям, снова расставив их вдоль стен. Обсуждать увиденное тут было явно не принято.
- Я вам сейчас покажу всех, - начал Барцев, но вмешался Альтер:
- Благодарю, Паша, но позволь мне. Как-никак это мои проводы, и уговорил ее тоже я. Справа налево: это Чашкин, писатель. У него четыре романа, а если считать так называемый ненаписанный роман, то пять. Ненаписанный считается вершиной жанра, поскольку каждый наполняет его своим содержанием. Вот Даниил, поэт. Это Катя, его кузина, она ничего не пишет, и потому считается, что как поэт она выше Даниила. Это Руфь Масарская, режиссер того, что вы только что видели. Рядом Лика Гликберг, вы о ней еще услышите. Она может подобрать формальное основание под все, что делают остальные. Назарьян, живописец...
Ашхарумова кое-кого помнила по январским посиделкам у Зайки. Она с ровным, доброжелательным любопытством оглядывала огромного Чашкина, чьи красные худые руки торчали из рукавов короткого пиджачка, приземистого Даниила, казавшегося еще ниже от того, что на голове у него был высокий цилиндр, его длиннолицую кузину Катю, нервную мужеподобную Руфь, непрерывно курившую самокрутки. Угощение было супрематическое, то есть заурядно-нищее, как; в большинстве петроградских квартир в марте восемнадцатого года: водка, вобла. Говорили о том, можно ли остаться чистым, поселившись на Елагине или Крестовском, продавшись за репутацию или паек. В разгар торжества, все больше напоминавшего средневековый диспут обо всем сразу, Ашхарумова подсела к Лике Гликберг, одиноко сидевшей на диване. Ножки ее не доставали до полу.
- Вы тоже думаете, что на Елагине и Крестовском всех интересуют только дрова и каша?-спросила Ашхарумова. Гликберг поморщилась:
- При чем тут дрова, каша...Люди реализуют себя. В политике это по понятным причинам стало невозможно, в литературе - еще меньше...
Она говорила книжно, гладко, ровным голосом, который Ашхарумова никогда не приняла бы за голос хорошенькой ровесницы.
- Но на Крестовском все-таки занимаются политикой? - не сдавалась Марья.
- Это другое, это трансформация, - небрежно пояснила Гликберг. - Наш термин: приложение формального анализа к явлениям жизни. Крестовцы - трансформированное стремление к первенству: замена "лучших" на "единственных". Добиться эстетического превосходства уже невозможно, поскольку традиционная шкала рухнула. Борьба переносится во внеэстетические сферы, в том числе и в политику, это просто.
Все это она говорила как бы между прочим, словно была поглощена тайной думой, от которой ее отвлекают ненужными разговорами. Ашхарумова никогда не отличалась робостью и прямо спросила Лику, что за тайная мысль ее терзает.
- Я трансформирую Пашу, - сказала Лика доверительно, глазами показав на Барцева. - Я прилагаю к нему наши способы, пытаясь прочесть его как текст... Но это текст без подтекста... Вы заметили, что единицей ожидания становится не день или неделя, а паек? Два пайка назад Паша был у меня и обещал приходить. Это была чистая фигура речи - "Приду" вместо "До свидания", - но этикетность ее снималась формулой "Приду, если не рехнусь". Момент обязательности встречи вводится мотивом сомнительного условия...
Несчастная девочка Гликберг была очень умна. И однако - Ашхарумова боялась трансформировать это ощущение с помощью формального метода, - было немного приятно думать, что Барцев был у Гликберг всего единожды, и то два пайка назад. Она, Марья, не открыла никакого метода и не умеет говорить, как Гликберг, и все-таки Барцев не сводит с нее глаз.
В восьмом часу она вышла в кухню - подышать у открытого окна, покурить в одиночестве. На кухне, в полумраке весеннего вечера, слышались однотонные всхлипывания. Ашхарумова всмотрелась. В углу стоял Альтергейм и, закрыв лицо руками, плакал жалобно и как-то механически, шмыгая носом и подвывая через равные промежутки времени.
Не допуская и мысли, что ему неприятно быть обнаруженным тут, в слезах, в кухне, она кинулась к нему и принялась отнимать от лица его мокрые слабые руки, нагнувшись, как над ребенком:
- Что с вами, Альтер? Не плачьте, Бога ради! Ну, хотите, я спрячу вас на Елагином, и вы не пойдете в эту проклятую армию? Они нас пока не досматривают, и кроме того, я знаю прекрасный подземный ход! (О чем говорить, она не думала; сейчас важно было говорить.)
- Меня Котя зовут, - тоже по-детски ответил Альтер до предела истончившимся фальцетом.
- Ну вот видите, вас - Котя, меня - Маша, будем знакомы, очень приятно. Не надо только плакать. Не будем больше плакать? - Всю ее усталость как рукой сняло, она была нужна и чувствовала в себе неисчерпаемую силу. Она могла утешить всех плачущих детей мира, спрятать всех перетрусивших призывников, примирить враждующие армии и в простых словах, а может, и вовсе без слов объяснить им бессмысленность всякой войны. - Сами посудите, зачем вам на войну? Вы молодой, красивый, у вас будет еще миллион случаев применить вашу теорию!
- Меня не любит никто, - сказал успокоившийся Альтер. Он говорил теперь ровно, тонко, бумажно. - Я противен всем. Я онанизмом занимаюсь.
Сказавши это, он взглянул на Ашхарумову с некоторым лукавством - или ей померещилось в сумраке? Что ответить на такое ошеломляющее признание, она не придумала. В принципе новая культура не признавала табу, и Ашхарумову трудно было смутить - особенно после того, как сама она в шестнадцать лет пришла к Доронину, твердо решившись потерять с ним невинность, а он был с нею груб, как извозчик, и на следующее свидание отвел в меблирашки, сказав на прощание, что на профурсетках не женятся; в теле не было ничего, чего стоило бы стыдиться, и в некоторых вещах не признаются только потому, что они предназначены для разговора с единственным.
- Ну и что, - пробормотала она, - в этом нет ничего такого...
- А потом собираю и пожираю, - просто сказал Альтергейм. На его лице заиграла блаженная улыбка. - Я совершенно, я идеально одинок. Сделайте со мной, что хотите. Я ваш на всю ночь. Отдайтесь мне, меня убьют завтра. Я до фронта не доеду, меня солдаты изнасилуют. Он улыбался все шире.
- А в стихах у вас лучше получается, - сказала Ашхарумова и закурила. - Ну-ка, еще что-нибудь.
- Не курите, мне дым вреден, - скулящим голосом попросил Альтер.
- Ничего, вас все равно скоро солдаты изнасилуют. Меньше будете мучаться. Почитайте лучше стихи.
- Вы свежая, - снова сказал Альтер. - Вы быстро приноравливаетесь, и с вами легко. Простите, что я вас обидел.
- Я не обиделась.
- Простите. Ведь меня правда убьют, я чувствую. Оно и хочется, и вроде обидно иногда. Все живы будут, а я нет. И все потому, что я пишу такие стихи. Другие ужасную дрянь пишут, и ничего.
- Ладно, ладно, не жалуйтесь, - весело сказала Ашхарумова. - Я теперь не поддамся.
- И не надо. Я сейчас без задней мысли. Одна передняя... - Он не удержался и хихикнул. - Никогда они нас не поймут. Где они плачут, мы уже даже не смеемся. Ашхарумова поняла, что речь идет о старших; эта мысль приходила и ей.
- Вы мне будете писать? - спросил он.
- О, конечно. Если захотите. Я люблю писать письма.
- А по письмам вы меня полюбите, я вернусь, вы выйдете за меня замуж, мы родим детей, в нашей кухне отвратительно запахнет капустой...
- Кухни не будет, - покачала головой Ашхарумова, мечтательно улыбаясь. - Каждый будет жить в одной комнате - тут и плита, и тюфяки на полу, и ведро. Но ведь вас изнасилуют солдаты. Вас будет тяготить мое общество. Каждый вечер вы будете уходить на улицу, искать солдат, возвращаться под утро, добавляя к капусте и ведру запах махорки, пороха и ружейной смазки...
- Я вас обожаю, - сказал Альтергейм. - Пойдемте к гостям.
- Ну, как вам? - спрашивал Барцев, когда полчаса спустя они вышли на восьмую линию.
- Интересно, - сказала Ашхарумова. - Я рада, что пришла. Но, конечно, одно это не может быть новым искусством...
- Разумеется, - пожал плечами Барцев. - В новом искусстве должно быть все.
- Я тоже так думаю. Чашкин же, мне кажется, просто болен...
- Ну, а кто из больших писателей здоров? Мне стыдно иногда своего здоровья.
- Не стыдитесь, - улыбнулась Ашхарумова. - Болезнь не может быть источником искусства.
- Я бы поспорил.
- Ну, поспорьте. Я не буду.
- Правильно, - сказал Барцев. - Вы мне лучше расскажите про себя. Я так мало про вас знаю.
- Зачем вам?
- Интересно, правильно ли я угадал.
- Расскажите, что угадали, - я вам скажу, где неправильно.
- Что ж, это можно, - сказал Барцев и откашлялся.
Все было превосходно. Темнело уже по-весеннему поздно, большая звезда висела над прозрачной перспективой пустых улиц. На западе лиловый и багровый сменялись темной зеленью петербургской ночи. Под ногами чуть слышно похрустывал тонкий, слабый лед. Барцев чувствовал себя беспричинно и совершенно счастливым - в это сложное ощущение не совсем законного счастья входили и близость веселой, прекрасной девушки, и уход Альтергейма, и спор с Чашкиным, с которым, несмотря на разногласия, он ощущал кровное родство, обещавшее долгую дружбу; все это было заключено в раму пустого города, сделавшегося чистым произведением искусства, без всякой функциональности. Собственно, только ради этого вечера город и был построен.
- Кстати, - начал он, - особенность нашего времени в том, что про вас можно с равной убедительностью наговорить противоположностей. Какой-нибудь человек восьмидесятых и даже десятых годов - о Вячеславе Андреевиче я не говорю, конечно, - весь на ладони: он определяется одной чертой. Сам себе ее выбрал в гимназии и нипочем не отступится. Знаете, я читал где-то, что художник кончается, как только он определился: вот это несчастное "свое лицо", которого все требуют критики, - это конец, верно? Застыл - и погнал повторы... Мне страшно иногда думать про эти толпы людей, которые жили себе чинной, размеренной жизнью, читали "Вестник Европы" и "Русское богатство", на двадцатилетие деятельности давали обеды, на тридцатилетие - издавали сборники... Журналисты, адвокаты, чиновники, и все такие либералы - с готовым набором взглядов, способностью поддержать любой разговор... страшно ограниченная публика, но притом - хорошие люди, порядочные, с надушенными бородами... Корабельников - он неправ, когда говорит, что все они сволочи.
- Корабельников - неприятный, - твердо сказала Ашхарумова.
- Да, конечно, мне и Борисов говорил. Александр Александрович, конечно, настоящий поэт и все подобное, но... он кровожадный какой-то, и потом, надоедают все эти гиперболы. Но и он ведь, в сущности, человек десятых годов, только опоздавший. Он пришел, а всё уже съели. И он: ну, тогда я хоть тарелки побью... Ашхарумова прыснула.
- Ну вот, - продолжал ободренный Барцев, - а вы не такая, и я, страшно сказать, не такой. И Альтер, честное слово. Но Альтер - это, конечно, крайний случай, он любит гадости. А про вас можно напридумывать что угодно, потому что вы могли получиться и в такой семье, и в другой, и вот в этакой. Новый век принес главный кошмар: что правда не одна. Этого надушенные бороды никогда бы не вынесли. Отсюда вся эта борьба, странные расколы между своими... до бесконечности можно дробиться. Не могут люди понять, что - и ты прав, и ты прав, и Альтер прав... Хорошо хоть, это теперь математически объясняется: математике больше верят.
- Э, нет, - сказала Ашхарумова, - так можно далеко зайти. Скоро у вас получится, что правды вообще нет, а потому и Славины стихи, и стишки Альтера равноправны.
- Конечно, - удивился Барцев. - И "Лориган Коти" - искусство, и обертку от него еще в музее выставят, вот увидите.
- Но вы не учитываете одного, - погрозила она варежкой. - "Лориган" - "Лориганом", но прошлое у меня все-таки было одно. И если вы не можете его угадать, то и вольно вам доказывать, что могло быть то, а могло - другое... Так же и в стихах: Слава может угадать и поэтому пишет мучительно и мало, а ваш Альтер...
- Да какой же он мой?
- Хорошо: наш Альтер ничего угадать не может и потому без усилия пишет о том, как он не может угадать.Разницу видите?
- Вы опять хотите сказать, что Мерка одна!
- Почему, она может быть разной. Просто теория ваша... извините, но в ней Крестовский дух. Революция, все можно. Пойду и напишу: "Корова здорова", и будет лучше Пушкина.
- Понял! - торжествующе воскликнул Барцев. - Теперь понял. Извините, иногда нужны вопросы и даже прямая провокация. Наконец все вижу. В общем, вы невероятно самолюбивы. Но это у вас идет не оттого, что - вот, я хороша, - а от причастности к чему-то, что вам дорого. Если вас оскорбляют или просто не любят, то это в вашем лице не любят само искусство, саму жизнь, если хотите. Гликберг называет это переносом: вы за другого обижаетесь, а не за себя. Дальше: вы страшно здоровы. Вы здоровы так заразительно, что даже бедненький Альтер немного стал мужчиной. Я поражаюсь вашей двужильности - а ведь я сам... - Он быстро и неожиданно подхватил ее на руки, немного покружил и поставил. - Это был не жест, как говорит Гликберг, а демонстрация, как говорит она же.
- Положим, - задумчиво сказала Ашхарумова. - Насчет переноса вы с ней правы - я действительно всякий раз обижаюсь не за себя... Насчет здоровья - ну, это нетрудно.
- Подождите, это ведь не всё. Вы падки на лесть, по той же причине, по которой обидчивы. У вас плохая память на стихи, вы запоминаете только то, что вас сильно задело. Почерк у вас прямой - заметьте, я ведь его не видел! В детстве вы дружили только с мальчиками. У вас мог быть старший брат... да, старший брат, скорее всего, есть.
- Есть, - она внимательно посмотрела на Барцева. - Вы знакомы?
- Нет, - поморщился он. - Вы хотите, чтобы всё совсем просто... Потом: вы легко помогаете, и чем труднее требуемая помощь - тем больше вас это захватывает. У вас нет такого, что - вот, моя жизнь, мои дела, почему я должна все это бросать и на другого тратить... Для вас нет разницы - что писать стихи (которых вы, я думаю, с гимназии не пишете), что кормить какого-нибудь, например, кота или спасать его с крыши, - так?
- Кота даже интереснее.
- Вы легко засыпаете, - перечислял он все быстрее, - вы любите есть, вам нравится Шопен, вам никогда не давалось фортепиано, вы терпеть не можете бездельничать, вам нравится чувство опасности, вы хорошо вяжете, у вас в детстве была птица, вы знаете немецкий, у вас никогда не было собаки, левым глазом вы видите чуть хуже, вы охотно поехали бы в ресторан с Распутиным, вы уверены в своем бессмертии, я вам все еще не надоел?
- Всё правильно, - засмеялась она. - И с Распутиным бы поехала, обязательно. Из всех исторических злодеев не поехала бы только с Иудой. Они оба нарочно замедляли шаг, им не хотелось расставаться так скоро.
- Но заметьте, в половине случаев вы говорили первое, что в голову взбредет.
- Совсем нет. Вы недооцениваете метод. Я ставлю себя на ваше место, полностью перевоплощаюсь - и вот... Что и требовалось доказать! Когда-нибудь я напишу этим методом целый роман. Все романы написаны неправильно, но мой будет правильный. Когда революция, роман должен взрываться изнутри. В него придет масса. Каждый герой появляется и исчезает, недолго помаячив перед камерой - как, знаете, в съемках. Главного нет.
Но тут Барцев, разрезвившийся и утративший всякую солидность, вдруг резко замолчал и инстинктивно попытался заслонить собою Ашхарумову: навстречу им по набережной медленно, тяжело шел сутулый человек с огромным камнем в руках. Он тащил его из последних сил, надрываясь, - хотя и человек был большой, под стать камню; он остановился передохнуть - остановились и Барцев с Ашхарумовой.
- Проходите, - сказал он издали слабым, тонким голосом. - Проходите, на меня не смотрите. Я передохну и дальше понесу.
- Вам помощь не нужна? - с облегчением спросил Барцев.
- Нет, это я могу только один. Только сам.
Он постоял немного и снова поднял свой камень и, кряхтя, прижимая его к груди, потащился дальше. Камень тянул его вперед и вниз, и несчастный переносчик тяжестей словно на каждом шагу падал, в последний момент успевая восстановить равновесие; слышно было его сиплое дыхание.
- Я мог бы еще понять, - сказал Барцев, когда они отошли достаточно далеко от странного прохожего, - тащи он бревно. Но камень... он что, на растопку его понес?
- На утопку, - усмехнулась Ашхарумова. - Топить Муму.
- Черт, а вдруг самоубийство такое экзотическое? Прыгнет с камнем, чего доброго... Надо было его остановить!
- Эх, Паша. В душах читаете, а прохожего распознать не можете. Я самоубийц всегда чувствую. Он простой сумасшедший, без всяких самоубийственных вымыслов. Неужели самоубийца будет на другой конец города тащить себе камень, каких на мостовых множество? Тут что-то серьезное, заранее обдуманное и явно рассчитанное на жизнь...
- Да, пожалуй, - успокоился Барцев. - Тащить, когда тут можно с любого места прыгнуть... это я того.
- А вот это в вас как раз от тех, с надушенными бородами. Вам все кажется, что все должны с мостов прыгать. А очень многие счастливы, счастливее, чем были... Он сам не ожидал, что с ней будет так легко.
- Стойте! - вдруг резко остановилась она и подняла руку.
- Что такое?
- Тише... Прошла минута.
- Мне показалось, что сейчас действительно придется спасать кота. Или плачет кто-то?
Недалеко от Елагина моста в сырой зеленой ночи едва можно было различить маленький сгорбленный силуэт.
- Я его вижу, - сказал Барцев. - Бежим туда.
Они подбежали к мальчику.
- Откуда он тут ночью? - спросила Ашхарумова. - Ты что тут делаешь, маленький? Ты потерялся?
Мальчик поднял на них огромные испуганные глаза, но едва Ашхарумова попыталась подойти ближе - обнять, погладить, утешить, - как он стремительно отбежал на несколько шагов и снова замер, испуганно на них глядя.
- Не бойся! - упрашивала она. - Ну же! Мы никакого зла тебе не сделаем!
Барцев боялся сказать слово: его ребенок испугался бы скорее. Но и Ашхарумовой никак не удавалось приблизиться к нему.
- Ну что ты?! Не бойся!
Мальчик громко всхлипнул и опрометью кинулся в темные улицы. Казалось, от страха он забыл все слова.
Ашхарумова растерянно оглянулась на Барцева.
- Что вы стоите? Бегите за ним!
Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 [ 21 ] 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
|
|