– Действовать? Как действовать? – сказал я заинтригованно.
– Искать вам замену. Мы думали, вы тут же покончите с собой.
– Надо было бы.
– Я чертовски рад, что вы этого не сделали, – сказал он.
– А я чертовски сожалею, – сказал я. – Знаете, человек, который так долго был связан с театром, как я, должен точно знать, когда герою следует уйти со сцены, если он действительно герой. – Я хрустнул пальцами. – Так провалилась вся пьеса «Государство двоих», обо мне и Хельге. Я не включил в нее великолепную сцену самоубийства.
– Я не люблю самоубийств, – сказал Виртанен.
– Я люблю форму. Я люблю, когда в пьесе есть начало, середина и конец, и если возможно, и мораль тоже.
– Мне кажется, есть шанс, что она все-таки жива, – сказал Виртанен.
– Пустое. Неуместные слова, – сказал я. – Пьеса окончена.
– Вы что-то сказали о морали?
– Если бы я покончил с собой, как вы ожидали, до вас, возможно, дошла бы мораль.
– Надо подумать, – сказал он.
– Ну и думайте на здоровье.
– Я не привык ни к форме, ни к морали, – сказал он. – Если бы вы умерли, я бы сказал, наверное: «Черт возьми, что же нам делать?» Мораль? Огромная работа даже просто похоронить мертвых, не пытаясь извлечь мораль из каждой отдельной смерти. Мы даже не знаем имен и половины погибших. Я мог бы сказать, что вы были хорошим солдатом.
– Разве?
– Из всех агентов, моих, так сказать, чад, только вы один благополучно прошли через войну, оправдали надежды и остались живы. Прошлой ночью я сделал ужасный подсчет, Кемпбэлл, вычислил, что из сорока двух вы оказались единственным, кто не только был на высоте, но и остался жив.
– А что с теми, от кого я получал информацию?
– Погибли, все погибли, – сказал он. – Кстати, все это были женщины. Их было семеро, и каждая, пока ее не схватили, жила только для того, чтобы передавать вам информацию. Подумайте, Кемпбэлл, семь женщин вы делали счастливыми снова, снова и снова, и все они в конце концов умерли за это счастье. И ни одна не предала вас, даже после того, как ее схватили. И об этом подумайте.
– У меня и так хватает, над чем подумать. Я не собираюсь приуменьшать вашей роли учителя и философа, но и до этого нашего счастливого воссоединения мне было о чем подумать. Ну и что же со мной будет дальше?
– Вас уже нет. Третья армия избавилась от вас, и никаких документов о том, что вы прибыли сюда, не будет. – Он развел руками. – Куда вы хотите отправиться отсюда и кем вы хотите стать?
– Не думаю, что меня где-нибудь ожидает торжественная встреча.
– Да, едва ли.
– Известно ли что-нибудь о моих родителях?
– К сожалению, должен сказать, что они умерли четыре месяца назад.
– Оба?
– Сначала отец, а через двадцать четыре часа и мать, оба от сердца.
Я всплакнул, слегка покачал головой.
– Никто не рассказал им, чем я на самом деле занимаюсь?
– Наша радиостанция в центре Берлина стоила дороже, чем душевный покой двух стариков, – сказал он.
– Странно.
– Для вас это странно, а для меня нет.
– Сколько человек знали, что я делал?
– Хорошего или плохого?
– Хорошего.
– Трое, – сказал он.
– Всего?
– Это много, даже слишком много. Это я, генерал Донован и еще один человек.
– Всего три человека в мире знали, кто я на самом деле, а все остальные… – Я пожал плечами.
– И остальные тоже знали, кто вы на самом деле, – сказал он резко.
– Но ведь это был не я, – сказал я, пораженный его резкостью.
– Кто бы это ни был, это был один из самых больших подонков, которых знала земля.
Я был поражен. Виртанен был искренне возмущен.
– И это говорите мне вы, вы же знали, на что меня толкаете. Как еще я мог уцелеть?
– Это ваша проблема. И очень немногие могли бы решить ее так успешно, как вы.
– Вы думаете, я был нацистом?
– Конечно, были. Как еще мог бы оценить вас достойный доверия историк? Позвольте задать вам вопрос?
– Давайте.
– Если бы Германия победила, завоевала весь мир… – Он замолчал, вскинув голову. – Вы ведь лучше меня должны знать, что я хочу спросить.
– Как бы я жил? Что бы я чувствовал? Как бы я поступал?
– Вот именно, – сказал он. – Вы, с вашим-то воображением, должны были думать об этом.
– Мое воображение уже не то, что было раньше. Первое, что я понял, став шпионом, это что воображение – слишком большая роскошь для меня.
– Не отвечаете на мой вопрос?
– Теперь самое время узнать, осталось ли что-нибудь от моего воображения, – сказал я. – Дайте мне одну-две минуты.
– Сколько угодно, – сказал он.
Я мысленно поставил себя в ситуацию, которую он обрисовал, и то, что осталось от моего воображения, выдало разъедающе циничный ответ.
– Есть все шансы, что я стал бы чем-то вроде нацистского Эдгара Геста[Эдгар Гест (1881–1959) – очень популярный в 1910–1930 годы авторсентиментальных псевдонародных стишков, которые он ежедневно печатал вгазете «Детройт фрее пресс».], поставляющего ежедневный столбец оптимистической рифмованной чуши для газет всего мира. И когда наступил бы старческий маразм – закат жизни, как говорят, я бы даже, наверное, пришел к убеждению, что «все к лучшему», как писал в своих куплетах. – Я пожал плечами. – Убил бы я кого-нибудь? Вряд ли. Организовал бы вооруженный заговор? Это более вероятно: но бомбы никогда не казались мне хорошим способом решать дела, хотя они, я слышал, часто взрывались в мое время. Одно могу сказать точно: я больше никогда не написал бы ни единой пьесы. Я потерял этот дар.
Я мог бы сделать что-нибудь действительно жестокое ради правды, или справедливости, или чего-то там еще, – сказал я своей Звездно-Полосатой Крестной, – только в состоянии безумия. Это могло случиться. Представьте себе, что в один прекрасный день я мог бы в трансе выскочить на мирную улицу со смертоносным оружием в руках. Но пошло бы это убийство на пользу миру или нет – вопрос слепой удачи.
Достаточно ли честно ответил я на ваш вопрос? – спросил я его.
– Да, спасибо.
– Считайте меня нацистом, – устало сказал я, – считайте меня кем угодно. Повесьте меня, если вы думаете, что это поднимет общий уровень морали. Моя жизнь не такое уж большое счастье. У меня нет никаких послевоенных планов.
– Я только хотел, чтобы вы поняли, как мало мы можем для вас сделать. Я вижу, вы поняли.
– Что же вы можете?
– Достать фальшивые документы, отвлечь внимание, переправить в такое место, где вы сможете начать новую жизнь, – сказал он. – Какие-то деньги, немного, но все-таки.
– Деньги? И как оценивается моя служба в деньгах?
– Это вопрос традиции, – сказал он. – Традиция восходит по меньшей мере к временам Гражданской войны.
– Вот как?
– Жалованье рядового. Я считаю, что оно причитается вам со дня нашей встречи в Тиргартене до настоящего момента.
– Как щедро! – сказал я.
– Щедрость не имеет большого значения в этом деле. Настоящие агенты вовсе не заинтересованы в деньгах. Была бы разница, если бы вам заплатили как бригадному генералу?
– Нет, – сказал я.
– Или не заплатили бы совсем?
– Никакой разницы, – ответил я.
– Дело здесь чаще всего не в деньгах и даже не в патриотизме, – сказал он.
– А в чем же?
– Каждый решает этот вопрос сам для себя, – сказал Виртанен. – Вообще говоря, шпионаж дает возможность каждому шпиону сходить с ума самым притягательным для него способом.