— А, кавалер пришел! — грохнула за ее спиной Нинка. — А мы как раз чаевничать собрались!
Таня посторонилась. Мальчик робко вошел, не сводя с нее глаз.
За ним, отнюдь не так робко, вошел другой, покрепче и повыше, светловолосый, с реденькой бородкой. Легонько подтолкнув первого, он снял с плеча тяжелую сумку и с веселой, заразительной улыбкой посмотрел на Таню и на Нинку, которая улыбнулась в ответ. Кругленькая, намытая, в обтягивающей мини-юбке и модной блузочке, с чалмой из цветастого полотенца на мокрой голове, она выглядела чрезвычайно аппетитно.
— Боже, — сказал светленький, обращаясь к очкастому мальчику, — а они уже тут, как сказал пьяный монах, попавши в ад. Что ж ты, тютя, не предупредил, что у тебя тут романтизьм прямо на дому… Разрешите представиться, Андрей Житник, друг дома и лично вот этого гаврика.
— Нина. — Нинка кокетливо протянула Андрею ладошку с оттопыренным мизинчиком.
— Таня, — помолчав, сказала Таня.
— Тут кто-то что-то говорил про чай, — сказал Андрей и, не выпуская из своей крепкой руки Нинкину ладошку, устремился в кухню, увлекая за собой смеющуюся Нинку. — А ты там извлеки вишневочки, в моей сумке, кажется. С чайком оно оченно способствует! — кричал он Ванечке уже из кухни.
Ванечка стоял столбом у вешалки, не выпуская из рук свою сумку и не сводя глаз с Тани.
— Разрешите, — сказала Таня, шагнув к нему и забирая сумку из рук. Пальцы их соприкоснулись. Ванечка вздрогнул, отвел глаза и пробормотал:
— Конечно… Я… вы… идите, пожалуйста, на кухню… Я сейчас.
Стрела коварного Амура зацепила сразу все незащищенные места.
VI
В сфере воспитания чувств Ванечка Ларин был продуктом советской системы в ее реально-бытовом преломлении — между молотом официоза во всех его проявлениях и наковальней дворов и подворотен. Со страниц газет и советских книг, с экранов телевизора и с учительских кафедр восприимчивому Ванечке устойчиво навязывался стереотип некоего коммунистического монаха, сублимирующего энергию пола в энергию высшего служения, презрительно отвергающего физическую любовь, а любовь идеальную воспринимающего исключительно в свете высшей любви — к родной Коммунистической партии и лично к товарищу Леониду Ильичу Брежневу. В отечественных фильмах и книгах допускались лишь самые туманные намеки относительно плотской близости мужчины и женщины, а из иностранных произведений подобные сцены вымарывались, вырезались или сглаживались до полной неузнаваемости. Сколько, например, громов обрушилось в прессе на одного заслуженного и вполне советского писателя не за откровенное описание даже, а за хвостик фразы: «…и рухнули в высокие травы». Как же можно, положительные, социалистические мужчина и женщина, передовики производства, каждый со своей семьей, и вдруг — в какие-то там травы?! Чему он учит молодежь? Роман изъяли из библиотек и больше не издавали. Соответствующим образом интерпретировалось и классическое искусство, многие памятники которого просто объявлялись как бы несуществующими — по причине своего «порнографического» содержания. Это культурно-воспитательное фарисейство имело своих проводников во всех сферах жизни, а тем более в советских школах, как бы специально для этого созданных.
Ванечку, который с детства понимал своей умной головой равное убожество и пропаганды, и цинично-заземленной уличной эрудиции, зацепило на уровне подсознания. Отнюдь не будучи кисейной барышней, он теоретически прекрасно знал, откуда берутся дети и как они делаются, и даже мог вполне авторитетно рассуждать на эти и примыкающие к ним темы. Однако прикладными эти знания не становились — их блокировала некая внушенная сила, заставляющая рефлекторно, неосознанно воспринимать любой секс как грязь, скотство и нравственное падение, несовместимое с высоким предназначением человека. Ум, сердце и плоть его жаждали полноты жизни, но извращенное суперэго ставило жесткий барьер. Нельзя — примерно так же, как нельзя свинину правоверному иудею. И на это накладывалась мучительная зависть ко всем тем, кому можно.
Его привычные и очень искренние влюбленности были начисто лишены момента целеполагания. Для него было бы полнейшим шоком, если бы какое-нибудь из его объяснений вдруг завершилось благосклонным ответом или, тем более, ответным признанием. Да, конечно, какое-то будущее рисовалось в его воспаленном мозгу. Ну там, прогулки вдвоем, держась за руки, прикосновения, объятия, поцелуи. А дальше… а дальше все образуется как-нибудь…
И к обществу клювистов Ванечка оказался готов идеально. В кругах, не связанных с КЛЮВом, например, среди того же факультетского «хайлайфа», где павлинье самецкое начало перло из всех щелей и за выпивкой, и за картежом, ему было страшно неуютно — тошно и завидно одновременно. Все это совершенно исключалось в среде клювистов. Портвайнгеноссе мог жить с женой или подругой, со всем кордебалетом мюзик-холла, соседкой, соседом, собачкой соседа, с козой или со старым башмаком — это не имело решительно никакого значения, а как тема для общения было решительно западло. Вообще тема «мужчина-женщина» ограничивалась тостами и анекдотами, а всякие рассказы из личного опыта согласно этикету клювистов должны были предваряться преамбулой типа: «А вот с одним чуваком был такой случай». Да, в этом сугубо мужском кругу все женщины тоже подразделялись по универсальному принципу «дает — не дает», но у клювистов сам глагол «давать» имел смысл, отличный от общепринятого: хорошие женщины, или «сестренки», — это те, которые дадут на бутылку, а «телки», они же «метелки», ничего такого не сделают, а следовательно, совершенно неинтересны. По иерархии клювистов на высшей ступени среди женщин стояли доблестные работницы торговли и общепита, сочувствующие благородному делу клювизма и доказывающие свое сочувствие на практике — в долг налить, припрятать бутылочку для братков и т. д., на низшей же — всякие доставалы типа мамаш и прочих блюстительниц трезвости.
В принципе демарш Житника в сторону «романтизьма» являлся серьезным нарушением заповедей движения, и Ванечка мог бы поставить ему на вид. Мог бы, но как-то не подумал.
А теперь он вообще был не в состоянии думать.
Они сидели на кухне, пили чай с вишневочкой. Андрей забавлял Нинку с Таней всякими штукатурскими байками, почерпнутыми из опыта его пребывания в стройотряде. Ванечка молча опрокидывал рюмку за рюмкой, поминутно вскакивал — то еще чаю подогреть, то хлеба нарезать, то сырку. Вишневка его разбирала, но ненадолго, поскольку разбавлялась горячим чаем. Он не столько косел, сколько млел.
В половине четвертого Таня стала собираться домой, призывая к тому же и Нинку. Андрей, которому явно не хотелось упускать девочек, предложил другой план — пойти прогуляться на Петропавловку, а потом вернуться и с новыми силами продолжить культурное мероприятие. Нинка и Ванечка горячо его поддержали. Таня согласилась. Ведра и сумки со спецовками они поставили в уголок прихожей и прикрыли газеткой.
В стенах Петропавловки они гуляли в окружении туристов, вне стен — в окружении собачников и их четвероногих друзей. Воздух был томен и тепел. Андрей, ввернувшись фертом между Нинкой и Таней, взявших его под руки с обеих сторон, рассказывал девчонкам всякие истории, связанные с крепостью, которых знал великое множество. Они слушали, затаив дыхание. Потерянный Ванечка поначалу плелся сзади. Постепенно оклемавшись на пленэре, он чуть воспрянул, выдвинулся в один ряд с остальными и даже начал дополнять и поправлять Житника:
— …Нет, Петр не медаль с кружкой дал тому мастеру, а приказал выжечь ему на шее орла, и тот мог в любом кабаке показать царево клеймо и бесплатно выпить. Отсюда и жест — щелчок по горлу, в смысле поддать.
— И откуда вы все знаете? — щуря глазки, вопрошала Нинка.
— Работа такая, — как бы нехотя отозвался Житник.
— И где же вы работаете? — настаивала Нинка.
— Это, Нинон, государственная тайна, — важно изрек Житник, но одновременно с этим Ванечка выпалил:
— Мы студенты, вообще-то.
Все рассмеялись.
— Давайте по мороженому. Я угощаю, — предложил Андрей.
К Ванечке они вернулись в восьмом часу, завернув на обратном пути по указанию Житника в «Петровский», где купили полтора кило говяжьей вырезки.
Дома все, кроме Тани, приняли для бодрости по стаканчику портвейна — настоящий «Агдам», в определенных кругах именуемый «ту-ту», как по характеру воздействия (можно отъехать, как на паровозе), так и по цене (два две, по-английски, стало быть, «two two»). Потом взялись за приготовление жаркого. Ванечке, чтобы не путался под ногами, было дано задание сесть в сторонке и наточить ножи. Впервые в жизни он делал это с удовольствием — иначе он просто не знал бы, куда себя деть от смущения.
В половине девятого сели за стол. В девять Андрей взял гитару. В десять перешли в Ванечкину комнату — в только что отремонтированной гостиной было еще неуютно и грязновато — и затеяли танцы под магнитофон. В половине одиннадцатого Таня собралась уходить, но Нинка с Андреем уговорили ее остаться: мол, завтра все равно выходной, а молодость проходит. Убедили ее, однако, не их доводы, а круглые молящие глаза безмолвного Ванечки. По этому поводу решили продолжить банкет и вновь перешли в кухню.
Ванечка с завистью смотрел, как ловко Андрей с Нинкой хлопают стакан за стаканом, ничуть не смурея, а только оживляясь все больше и больше, как спокойно и совершенно естественно держится бесподобная Таня, одним своим присутствием превращая славную, но вполне обычную вечеринку в нечто небывалое и сказочное — или так только казалось? Ему мучительно хотелось сбросить с себя сковывавшее его смущение, вписаться наконец — и безумно не хотелось опьянеть, замазать тонкое волшебство этого вечера грубым алкогольным колером. Он определил для себя вариант, показавшийся оптимальным: заварил много кофе и принялся пить его чашка за чашкой, сопровождая каждую крошечной рюмочкой коньяку. Ту же схему он робко предложил Тане. Она ограничилась одной чашкой кофе и половиной рюмочки.
В четверть двенадцатого Нинка позвонила на вахту и попросила передать Нельке, что задерживается и что завтрашнее гостевание переносится на неделю. В половине двенадцатого она перемигнулась с Андреем, и они потихонечку ретировались в сторону спальни. Ванечка танцевал с Таней и был этим настолько поглощен, что даже не заметил их ухода. Ему казалось, что от Таниных ладоней, одна из которых лежала у него на плече, а другая — на груди, исходит нестерпимо блаженный электрический ток. А его собственные ладони ощущали под тонкой тканью Таниного платья такое… такое божественное… И ему хотелось только одного — чтобы танец не кончался никогда.
Но мелодия кончилась.
Он умоляюще посмотрел на Таню.
— Можно, я поставлю еще раз?
— Можно, — взглянув ему в глаза, сказала Таня. Они пять раз подряд протанцевали под «Oh, darling» с бессмертного альбома «Битлз» «Abbey Road», среди тогдашних фэнов называемого исключительно «Рубероид».
На шестой раз уставшая Таня отказалась, и они пошли в кухню пить чай. Из-за дверей родительской спальни доносились страстные Нинкины стоны и пыхтение Андрея. Ванечка покраснел и плеснул себе коньяку.
— Вообще-то я заканчиваю филологический, — сказал он. — Хочу писать книги. Как… как Юрий Трифонов. Знаешь?
Этой фразой он, не отдавая себе отчета, хотел, насколько это было вообще возможно, как бы выровняться с ней. Она так прекрасна, а он зато…
— Не очень хорошо. Я читала его «Другую жизнь» и не совсем поняла. Не доросла, наверное.
Ванечка изумленно смотрел на нее. Он готов был биться об заклад, что на факультете и один из десяти «Другую жизнь» не читал.
— А ты вообще из современных кого любишь? «Деревенщиков»? Абрамова, Белова, Астафьева?
— Не знаю. Мне не очень нравится читать про людей, которые живут почти так же, как я. Зачем тогда читать — просто раскрыл глаза и смотри. Я думаю, что про деревенскую жизнь пишут для тех, кто в большом городе родился и из него не вылезал. У нас — что в Хмелицах, что в общежитии — читают много, особенно девчонки, но все больше классику, историческое, про любовь, про другие страны.
— Неужели даже Шукшина не читают? — в некотором ужасе спросил Ванечка. Он писал диплом как раз по Шукшину и, по требованию руководителя, сильно напирал на народность.
— Шукшина? Это который «Калина красная»? Нет, я только кино видела.
— Понравилось?
— Разговор понравился, словечки всякие. А сама история — нет. По мне, если сказка, так пусть и будет сказка, и не надо ее за правду выдавать.
— Почему сказка? — несколько запальчиво спросил Ванечка.
— Может быть, где-нибудь так и было, а вот в Хмелицах две женщины на этом сильно пострадали. Тоже «заочницы» были, с уголовниками переписывались. Те им такие письма присылали — целые романы. И страсти роковые, и слезы покаянные, и любовь до гроба, и «молю о свидании»… Одна поехала в Бологое женишка встречать, вернулась через сутки вся оборванная, избитая. Он ее в вокзальный ресторан повел, подпоил, а потом в лесок отвел, ограбить хотел и изнасиловать. Но не рассчитал, тоже выпил хорошо, а она баба крепкая, скрутила его и в милицию волоком отволокла. Но и ей досталось. Он, сволочь, ей нос перебил, а потом, на суде, орал, убить грозился… А со второй еще хуже вышло. Приехал к ней ее красавец, веселый такой, речистый, совсем как в том кино. Месяц пожили в любви и согласии, а потом он исчез со всеми деньгами — четыреста рублей, она на корову копила — и охотничий карабин, который ей после отца остался, прихватил. Потом из этого карабина сторожа в Никольском убили. А этого гада так и не нашли.
— Да-а, — задумчиво протянул Ванечка. В дипломную работу этот рассказ не вставишь. Но как же она ярко, складно говорит!
А Таня вполголоса запела:
Калина красная, Калина вызрела;
Я у залеточки Характер вызнала…
Ванечка замолчал с раскрытым ртом. Когда она допела до конца, он хрипло сказал:
— Спой еще. Пожалуйста.
Она пела, а он слушал, не замечая ничего — ни свиста чайника на плите, ни сигареты, давно погасшей в пальцах.
— Устала, — сказала Таня наконец. — Давай пить чай.
— А хочешь, — сказал Ванечка, наливая ей чаю, — хочешь, я почитаю тебе свои стихи? Только они… ну, понимаешь, не лирические. Я лирику не умею… — Он еще никому не читал своих серьезных стихов. Только так, давал почитать — Житнику и еще одному клювисту, Грише Григоровскому, профессиональному поэту, работавшему в многотиражке Кировского завода. Житник похвалил стихи за язвительность, выругал за философичность и посоветовал изложить то же самое прозой. Григоровский быстренько пробежал глазами и вернул тетрадь Ванечке, пробурчав:
— Этого никто печатать не станет.
— Так я и не собираюсь печатать!
— Тогда зачем было писать?..
Таня кивнула, и Ванечка дрожащим голосом начал:
Для нас, больных, весь мир — больница,
Которую содержит мот,
Давно успевший разориться.
Мы в ней умрем от отческих забот,
Но никогда не выйдем из ворот…
— Извини, — прервала Таня. — Но я это уже читала. В каком-то журнале. Только не помню автора.
— Умница! — воскликнул Ванечка. — Правильно. Эти стихи написал Томас Элиот, а у меня это эпиграф. А теперь будет вступление. Представь себе, будто играет духовой оркестр, только очень плохой. Музыканты сбиваются с такта, фальшивят…
И он затараторил:
— СКОЛЬ СЛАДКО ВСЕ, ЧТО СЛАДКО. Победный марш в пяти частях с прологом и эпилогом. Пролог: КАБАК ИМЕНИ РЕВОЛЮЦИИ.
Пришел — ну что ж, немного подожди -
Сегодня, видишь, очередь какая.