вее, невзрачное, голодное лицо показалось Марку знакомым. Марк не успел
припомнить, кто это, как посетитель назвал себя: адвокат Симона. Он был
небольшой мастер говорить, и в словах его не чувствовалось ничего подку-
пающего. Но он был глубоко взволнован. Он сообщил, что его подзащитный
отказался подписать - прошение о помиловании и неизбежная развязка долж-
на вот-вот наступить. Ему предлагали высказать последнюю волю, но тщет-
но; однако, когда он, адвокат, уходил от Симона, тот окликнул его и ска-
зал, что ему хотелось бы повидать Марка.
лу. Сдавленным голосом Марк сказал:
можно поехать в тюрьму сейчас же: внизу ждет такси. Откладывать на завт-
ра нельзя.
его.
дание. Он заранее знал, что дело будет проиграно. Впрочем, именно поэто-
му ему и подбросили такое дело, и он его принял: он понимал, как трудно
приходится молодому крестьянскому парню, подавшему в развращенную атмос-
феру послевоенного Парижа, до какого отчаяния может его довести нужда,
невозможность утолить жажду наслаждений, жестокое равнодушие близких.
Адвокат говорил с глубокой горечью, но то была горечь беспомощности. Он
от рождения принадлежал к побежденным. Вверить ему свою судьбу было рис-
кованно: Марк, рассеянно слушавший, инстинктивно от него отодвинулся.
дверей камеры адвокат пожал Марку руку и оставил его. Марк вошел туда,
как в могилу.
жизненный белый свет. Никаких теней. Тенью была жизнь.
захлопнулась. Симон увидел ужас на его лице и усмехнулся:
мать... Ты - счастливчик, твоя шкура останется при тебе.
она стоит?
живался взглянуть на него, наконец поднял глаза и увидел остриженную под
машинку голову и огромное лицо, которое беззлобно "ему улыбалось. Порыв
толкнул его к Симону. Его руки, до сих пор боязливо прятавшиеся за спи-
ной, протянулись вперед, и Симон схватил их.
но... Я держал пари с самим собой, что ты не придешь. Я поставил об зак-
лад свою голову... А ты пришел. Я проиграл. Что ж, это тоже выигрыш...
помочь?
торый называется жизнью и который я скоро покину, есть все-таки один ма-
ленький мальчик, который не совсем еще продался, который не отрекается
от себя, который не отрекается от меня... Можешь дрожать... Да, ты дро-
жишь... как на суде... Ты держался не очень хорошо! Тебя напугали. Тебе
стало страшно, и ты поспешил попросить прощения. Ты взял свои слова об-
ратно... Не важно, все-таки ты сказал!.. Ты вышел один против волков,
горностаев и свиней... А это не так уж плохо для маленького мальчика! Я
был тебе благодарен. У тебя в требухе больше честности, чем у всего ста-
да.
дыбы, и с горечью заметил:
Ошибаешься, дорогой мой! В честности я толк знаю!.. Когда я говорю:
"честный", я не имею в виду кастрированного барана. Пусть у тебя вся
шерсть в крови и гное, - все-таки ты честен, если не бежишь, если не го-
воришь, как трус: "Это не я", если плюешь им в рыло: "Я! Ме, me! adsum
qui feci", [120] если ты готов отвечать за то, что совершил...
самое... Только лучше!
уж на лбу рожки прорезаются!
во! И выпусти кишки матадору!.. Я, как идиот, запутался рогами в лошади-
ных внутренностях... Ты это сделаешь лучше, чем я.
Это мое завещание обществу!
нул тяжелыми руками худые руки своего молодого друга.
тебя знаю, ты будешь бороться... Хочешь - не хочешь! Кто быком родился,
быком умрет. У того не вырежут... Но это твое дело! Мне этим заниматься
нечего... Я тебя вот для чего вызвал, мой мальчик (в такую минуту я
лгать не стану): можно иметь дубленую шкуру и сердце потверже кулаков,
можно ненавидеть людей и жалеть, что не удалось взорвать всю лавочку, а
все-таки, когда собираешься исчезнуть, минутами чувствуешь слабость в
ногах, и язык, пересохший бычий язык, так и чешется от желания один раз,
еще один-единственный раз лизнуть шерсть другого бычка...
вал, как дрожат его руки. Он шепнул Марку с грубоватой нежностью:
поцеловал его.
У Марка не хватало сил обернуться и сказать "Прощай!" человеку, обречен-
ному на смерть. Наутро голова свалилась.
ми мыслями с матерью. Для душ близких разлука - самое большое благодея-
ние: она освобождает их от застенчивости, она ломает все лежащие между
ними преграды.
матери и сына. Оба чувствовали, что стоят вне пределов общества. В глу-
бине души они были не только свободны от его предрассудков, от его ус-
ловной морали и от его законов, - к этому в наши дни пришли тысячи муж-
чин и женщин. Безошибочный инстинкт помог им выработать для себя свои
законы, свой моральный договор о союзе и единстве, тайный договор между
матерью и ее детенышем, заключенный в джунглях и продиктованный самою
природой. По мере того как детеныш подрастал, их отношения менялись,
мать незаметно превращалась просто в старшую и более близкую. Ведь те-
перь они на одном берегу, и водный поток больше их не разделяет: они
пьют из него рядышком. Каждый приносит другому свою добычу - свой опыт
жизни в джунглях; они им делятся - и новым и старым. И нельзя сказать,
чтобы самый старый опыт казался молодому устарелым, нельзя сказать, что-
бы старшая считала несущественным последний опыт младшего.
ко, что нож гильотины, падая, казалось, просвистел над самым его ухом.
Он писал, что если нож упал не на его шею, то это простая случайность:
Симон мог быть Марком, а Марк-Симоном. Отчаяние, безумие, преступление
живут в каждом из нас. Одному удается устоять, другой сваливается, кто
может сказать - почему? "Это был он, но мог бы быть я. Я не имею права
никого осуждать..."
прибавляет (и сердце Марка екает):
им. Ты - это только ты: мой плод... Его можно сорвать с дерева. Но чер-
вивым он быть не может... Преступление и позор живут, - да, я это знаю,
- и в тебе и во мне. Но они никогда не обретут власти над нами. Как бы
тебя ни тянуло... (А тебя тянуло! Ты мне об этом не говорил, но я дога-
дываюсь... Да и почем ты знаешь: может, меня самое тянуло?..) Но, слава
богу, преступление и позор сами отворачиваются от нас!"
"тянуло"... Она так прямо ему об этом и пишет... Одним движением она
смела его тайный страх. Если бы она находилась у края тех же пропастей и
все-таки устояла, он, мужчина, должен устоять и подавно. Однако, чтобы
испытать ее, он заходит в своей откровенности дальше, чем когда бы то ни
было. Он описывает ей то безумие, которое молодые люди вынашивают порой