завтраки, ужины и все прочее, как полагается. И Ахматова вдруг говорит:
"Вообще, Иосиф, я не понимаю, что происходит; вам же не могут нравиться
мои стихи". Я, конечно, взвился, заверещал, что ровно наоборот. Но до
известной степени, задним числом, она была права. То есть в те первые
разы, когда я к ней ездил, мне, в общем, было как-то не до ее стихов. Я
даже и читал-то этого мало. В конце концов я был нормальный молодой
советский человек. "Сероглазый король" был решительно не для меня, как
и "перчатка с левой руки" -- все эти дела не представлялись мне такими
уж большими поэтическими достижениями. Я думал так, пока не наткнулся
на другие ее стихи, более поздние.
[Волков:]
[Бродский:]
[Волков:]
человеком". Но Цветаева и Мандельштам -- это вовсе не стандартное меню
тех лет. Когда вы прочитали Мандельштама впервые?
[Бродский:]
жизни. Я болтался без работы, после полевого сезона в геологической
экспедиции. И меня взяли на кафедру кристаллографии Ленинградского
университета. Первая коллегия, да? Институт земной коры. Вкалывал я
там, между прочим, довольно прилично. Строил им вакуумные камеры и
прочее, все как полагается. Своими руками. Интересная работа была. Но в
целом все это носило несколько комический характер. Рабочий день в
университете начинался в девять утра. Я туда приходил к десяти --
потому что в десять открывалась библиотека. В эту библиотеку я
записался на второй день по поступлении на работу. И поскольку я
числился сотрудником, а не студентом, у меня было более выигрышное
право доступа к книгам. Я их там массу брал. И, в частности, взял
Мандельштама "Камень" (потому что слышал звон о книге с таким
названием) и "Tristia". Ну и, конечно, тут же отключился. Особенно
сильное впечатление на меня об ту пору произвели "Лютеранин",
"Петербургские строфы"; несколько стихотворений тогда крепко засели.
Вообще есть что-то совершенно потрясающее в первом чтении великого
поэта. Ты сталкиваешься не просто с интересным содержанием, а прежде
всего -- с языковой неизбежностью. Вот что такое, наверное, великий
поэт. Да? После этого ты уже говоришь другим языком. Вслед за "Камнем"
и "Tristia" года два или три мне ничего другого из Мандельштама в руки
не попадало. Даже после знакомства с Анной Андреевной. Начальники из
КГБ подозревали Ахматову в том, что она разлагает молодых, давая им
стихи запрещенных классиков. Но этого совершенно не было. Мне,
например, даже не приходило в голову спрашивать у Анны Андреевны стихи
Мандельштама. И когда я впоследствии читал новые для меня стихи
Мандельштама, то происходило это на окольных путях. Какие-то полутемные
люди, совершенно посторонние -- как правило, девушки или дамы -- вдруг
извлекали из своих сумочек бог знает что. Да? Что было чрезвычайно
интересно. И, конечно, было приятно и интересно дать эти стихи почитать
кому-нибудь другому, если я знал, что он с ними еще не знаком. Я эти
стихи перепечатывал, размножал. Нормальная психология.
[Волков:]
преимущественно поклонницами Ахматовой?
[Бродский:]
так хорошо знаком с сочинениями Анны Андреевны. Что совершенно не имело
места, потому что я знал только довольно узкий набор ее стихотворений
-- двадцать или около того.
[Волков:]
пятидесятых-начала шестидесятых годов. Вы собирались, читали стихи --
того же Мандельштама -- друг другу?
[Бродский:]
"Это ты читал? А это читал?" Время от времени собирались у кого-нибудь
на квартире, но тогда читали только свои стихи. Это началось, когда мне
было года двадцать два-двадцать три.
[Волков:]
[Бродский:]
показывал свои стихи человеку, с чьим мнением считался, либо в чьей
поддержке или одобрении был заинтересован. И тогда начинался довольно
жесткий разговор. Не то чтобы начинался разбор твоих стихов. Ничего
похожего. Просто собеседник откладывал твое стихотворение в сторону и
корчил рожу. И если у тебя хватало пороху, ты спрашивал его, в чем
дело. Он говорил: да ну, посмотри, ни в какие ворота. Моим главным
учителем был Рейн. Это человек, чье мнение мне до сих пор важно и
дорого. Он, на мой взгляд, обладает абсолютным слухом. Нас было
четверо: Рейн, Найман, Бобышев и я. Анна Андреевна называла нас --
"волшебный хор".
[Волков:]
[Бродский:]
считала, что происходит возрождение русской поэзии. И между прочим,
была недалека от истины. Может быть, я немножечко хватаю через край, но
я думаю, что именно мы, именно вот этот "волшебный хор" и дал толчок
тому, что происходит в российской поэзии сегодня. Когда регулярно
читаешь новые стихи, как это делаю я, то видишь, что в значительной
степени (не знаю, может быть, я опять хватаю через край) это подражание
нашей группе, эпигонство. И не то, чтобы у меня по поводу нашей группы
существовали какие-то патриотические или ностальгические соображения.
Но эти приемы, эта дикция впервые появились среди нас, в нашем кругу.
этим ее высказываниям я всегда относился с некоторым подозрением. Но,
вы знаете, вполне возможно, что я был и не прав. По одной простой
причине: Ахматова имела дело с куда более обширным кругом поэтов или
лиц, в поэзии заинтересованных. В Ленинграде к ней приходили не только
мы. И молодые люди несли ей свои стихи не только в Ленинграде, но и в
Москве. И это была чрезвычайно разнообразная публика (не хотелось бы
сказать -- разношерстная).
[Волков:]
[Бродский:]
[Волков:]
[Бродский:]
[Волков:]
[Бродский:]
связаны, интеллектуально да и чисто человечески.
[Волков:]
определенная литературная группа, школа?
[Бродский:]
голову, в связи со стихами Лосева, которые я прочитал. Действительно, в
свое время в Ленинграде возникла группа, по многим признакам похожая на
пушкинскую "плеяду". То есть примерно то же число лиц: есть признанный
глава, признанный ленивец, признанный остроумец. Каждый из нас повторял
какую-то роль. Рейн был Пушкиным. Дельвигом, я думаю, скорее всего был
Бобышев. Найман, с его едким остроумием, был Вяземским. Я, со своей
меланхолией, видимо играл роль Баратынского. Эту параллель не надо
особенно затягивать, как и вообще любую параллель. Но удобства ради ею
можно время от времени пользоваться.