еще не ушел, но уйдёт. Например, у директора московской обувной фабрики М.
Герасимова отняли партбилет, а из партии не исключили (и такая форма была).
А пока его -- куда? Послали лагерщиком (Усть-Вымь). Так вот, говорят, он
очень тяготился должностью, с заключёнными был мягок. Через 5 месяцев
вырвался и уехал. Можно поверить: эти 5 месяцев он был хорошим. Вот, мол, в
Ортау был (1944) начальник лагпункта Смешко, от него дурного не видели, --
так и он рвался уйти. В УСВИТЛе начальник отдела (1946) бывший лётчик
Морозов хорошо относился к заключённым -- так зато к нему начальство дурно.
Или вот капитан Сиверкин, говорят, в Ныроблаге был хорошим. Так что? Послали
его в Парму, на штрафную командировку. И два у него были занятия -- пил
горькую да слушал западное радио, оно в их местности слабо глушилось (1952
г.). Вот и сосед мой по вагону, выпускник Тавды, тоже ещё с добрыми
порывами: в коридоре оказался безбилетный парень, сутки на ногах. Говорит:
"Потеснимся, дадим место? Пусть поспит." Но дозвольте ему годик послужить
начальником -- и он иначе сделает, он пойдёт к проводнице: "Выведите
безбилетника!" Разве неправда?
лагерщика, а тюремщика -- подполковника Цуканова. Одно короткое время он был
начальником марфинской спецтюрьмы. Не я один, но все тамошние зэки признают:
зла от него не видел никто, добро видели все. Как только мог он изогнуть
инструкцию в пользу зэков -- обязательно гнул. В чём только мог послабить --
непременно послаблял. Но что ж? Перевели нашу спецтюрьму в разряд более
строгих -- и он был убран. Он был немолод, служил в МВД долго. Не знаю --
как. Загадка.
Михаил Митрофанович, армейский сапёр, с 1943 по 1947-й начальник ВоркутЛага
(и строительства и самого лагеря) -- был, мол, хороший. В присутствии
чекистов подавал руку заключённым инженерам и называл их по имени-отчеству.
Профессиональных чекистов не терпел, пренебрегал начальником Политотдела
полковником Кухтиковым. Когда ему присвоили звание гебистское --
генерального комиссара третьего ранга, он не принял (может ли так быть?): я
инженер. И добился своего: стал обычным генералом. За годы его правления,
уверяет Раппопорт, не было создано на Воркуте ни одного лагерного [дела] (а
ведь это годы -- военные, самое время для [дел]), жена его была прокурором
города Воркуты и парализовала творчество лагерных оперов. Это очень важное
свидетельство, если только А. Раппопорт не поддаётся невольным
преувеличениям из-за своего привилегированного инженерного положения в то
время. Мне как-то плохо верится: почему тогда не сшибли этого Мальцева? ведь
он должен был всем [мешать!] Понадеемся, что когда-нибудь кто-нибудь
установит здесь истину. (Командуя сапёрной дивизией под Сталинградом,
Мальцев мог вызвать командира полка перед строй и собственноручно его
застрелить. На Воркуту он и попал как опальный, да не за это, за другое
что-то.)
искажают воспоминания. Когда говорят о [хороших], хочется спросить: хорошие
-- к кому? ко всем ли?
Чульпенёв свидетельствует, что становилось не лучше, а хуже, когда старый
лагерный пёс сменялся (в конце войны) подраненым фронтовиком вроде комиссара
полка Егорова. Совсем ничего не понимая в лагерной жизни, они делали
беспечные поверхностные распоряжения и уходили за зону пьянствовать с
бабами, отдавая лагерь во власть мерзавцев из придурков.
-- благонамеренные ортодоксы, имеют в виду "хороших" не в том смысле, в
котором понимаем мы: не тех, кто пытался бы создать общую человечную
обстановку для всех ценой отхода от зверских инструкций ГУЛага. Нет,
"хорошими" считают они тех лагерщиков, кто честно выполнял все псовые
инструкции, загрызал и травил всю толпу заключённых, но поблажал бывшим
коммунистам. (Какая у благонамеренных широта взгляда! Всегда они --
наследники общечеловеческой культуры!..)
-- чем не такой? О таком рассказывает Дьяков, вот благородство: начальник
лагеря во время московской командировки посетил семью сидящего у него
ортодокса, а вернулся -- и приступил к исполнению всех псовых обязанностей.
И генерал Горбатов "хорошего" колымского припоминает: "Нас привыкли считать
какими-то извергами, но это мнение ошибочное. Нам тоже приятно сообщать
радостное известие заключённому". (А письмо жены Горбатова, где она
предваряла о пересмотре дела, исчеркано было цензурой; -- что' ж лишили они
себя удовольствия сообщить приятное? Но Горбатов тут и противоречия не
видит: начальство говорит -- армейский генерал верит...) А чем этот
"хороший" колымский пёс озабочен -- чтоб Горбатов не рассказал "наверху" о
произволе в его лагере. Из-за того и вся приятная беседа. К концу же:
"Будьте осторожны в разговорах." (И Горбатов опять ничего не понял...)
по-нашему -- заданную статью: что знала-де она в лагерях несколько добрых,
умных, строгих, печальных, усталых и т. д. чекистов, и такой Капустин в
Джамбуле пытался сосланных жен коммунистов устраивать на работу -- и из-за
этого был вынужден застрелиться. -- Тут уж полный бред. Мели, Емеля...
Комендант [обязан] устраивать ссыльных на работу, даже насильственным путём.
И если он действительно застрелился -- так или проворовался, или с бабами
запутался. -- А центральный орган бывшего ВЦИК (того самого, что утвердил
все ГУЛаговские жестокости) гнёт вот куда: коль бывали добрые помещики --
так никакого крепостного права не было вообще...
Сталине острые зубы казал и лязгал, а умер Папаша, Берия слетел -- и стал
Матвеев первым либералом, отец туземцев! Ну, и до следующего ветра. (Но
натихую поучал бригадира Александрова и в этот год: "Кто вас не слушает --
бейте в морду, вам ничего не будет, обещаю!")
нам тогда они хороши, когда сами в лагерь садятся.
гулаговские унтеры. Та самая их и задача -- тащить и не пущать. На той же
гулаговской лестнице они стоят, только пониже. Оттого у них прав меньше, а
свои руки приложить приходится чаще. Они, впрочем, на это не скупятся, и
если нужно искровянить кого в штрафном изоляторе или в надзирательской
комнате, то втроём смело бьют одного, хоть до-полёгу. Год от года они на
своей службе грубеют и не заметишь на них ни облачка сожаления к мокнущим,
мёрзнущим, голодным, усталым и умирающим арестантам. Заключённые перед ними
-- так же бесправны и беззащитны, как и перед большим начальством, так же
можно на них давить -- и чувствовать себя высоким человеком. И выместить
злость, проявить жестокость -- в этом преграда им не поставлена. А когда
бьёшь безнаказанно -- то, начав, покинуть не хочется. Произвол растравляет,
и самого себя таким уж грозным чувствуешь, что и себя боишься. Своих
офицеров надзиратели охотно повторяют и в поведении, и в чертах характера --
но нет на них того золота, и шинели грязноваты, и всюду они пешком, прислуги
из заключённых им не положено, сами копаются в огороде, сами ходят и за
скотиной. Ну, конечно, [дёрнуть] зэка к себе домой на полдня -- дров
поколоть, полы помыть -- это можно, но не очень размашисто. За счёт
работающих -- нельзя, значит за счёт отдыхающих. (Табатеров -- Березники,
1930 -- только прилёг после ночной двенадцатичасовой смены, надзиратель его
разбудил и послал к себе домой работать. А попробуй не пойди!..) [Вотчины]
нет у надзирателей, лагерь им всё-таки -- не вотчина, а -- служба, оттого
нет ни той спеси, ни того размаха в самовластии. Стоит перед ними преграда и
в воровстве. Здесь -- несправедливость: у начальства и без того денег много
-- так им и брать можно много, а у надзора куда меньше -- и брать разрешено
меньше. Уже из каптерки мешком тебе не дадут -- разве сумочкой малой. (Как
сейчас вижу крупнолицего льноволосого сержанта Киселева: зашел в бухгалтерию
(1945 г.) и командует: "не выписывать ни грамма жи кухню зэ-ка! только
вольным!" (жиров не хватало). Всего-то и преимуществ -- жиров по норме...)
Сшить что-нибудь себе в лагерной мастерской -- надо разрешение начальника,
да в очередь. Ну вот на производстве можно заставить зэка что-нибудь по
мелочи сделать -- запаять, подварить, выковать, выточить. А крупней
табуретки не всегда и вынесешь. Это ограничение в воровстве больно обижает
надзирателей, а жен их особенно, и от того много бывает горечи против
начальства, оттого жизнь еще кажется сильно несправедливой, и появляются в
груди надзирательской струны-не струны, но такие незаполненности, пустоты,
где отзывается стон человеческий. И бывают способны низшие надзиратели
иногда с зэками сочувственно поговорить. Не так это часто, но и не вовсе
редко. Во всяком случае, в надзирателе, тюремном и лагерном, встретить
человека бывает можно, каждый заключённый встречал на своем пути не одного.
В офицере же -- почти невозможно.
положения и человечности.
Кто, однажды поселясь в далёких этих проклятых местах, -- уж оттуда и не
вылезает. Устав и распорядок они однажды утвердят в голове -- и ничего во
всю жизнь им больше ни читать, ни знать не надо, только слушай радио,
московскую первую программу. Вот их-то корпус и составляет для нас --
тупо-невыразительное, непреклонное, недоступное никакой мысли лицо ГУЛага.
впопыхах пренебрегли безупречностью службы надзора, и кого-то выхватили на
фронт, а взамен стали попадать сюда солдаты войсковых частей после госпиталя
-- но этих еще отбирали потупей и пожесточе. А то попадали старики: сразу из
дому по мобилизации и сюда. И вот среди этих-то, седоусых, очень были
добродушные непредвзятые люди -- разговаривали ласково, обыскивали кое-как,